Единственное украшенье — Ветка цветов мукугэ в волосах. Голый крестьянский мальчик. Мацуо Басё. XVI век
Литература
Живопись Скульптура
Фотография
главная
Для чтения в полноэкранном режиме необходимо разрешить JavaScript
ПОВЕСТИ ЗАЙКИНА
или
ПРИЧИНЯЮЩИЕ ДОБРО
фантастический пазл, основанный на реальных событиях
fb2

Предисловие редактора

Если б кто-нибудь попросил меня определить жанр этого произведения, я бы, не задумываясь, ответил: ну какой, скажите, жанр может быть у текста явно вторичного, частично созданного из образов и цитат многих авторов? С другой стороны — важен ли жанр? Есть истории, рассказанные хорошо, есть истории, рассказанные плохо. Жанр — всего лишь инструмент, которым автор пользуется для того, чтобы донести до читателя свою мысль, так что любую историю можно рассказать в любом жанре.

Так вышло, что эти записки попали ко мне случайно, когда я волею не зависящих от меня обстоятельств оказался в московском институте судебной психиатрии имени проф.Сербского, во втором (симуляционном) отделении. Исписанные мягким карандашом, торопливым тревожным почерком, выдающим порывистую, импульсивную натуру, вытертые на сгибах листы бумаги лежали между кроватью и тумбочкой, среди кипы пожелтевших газет, казалось, впитавших в себя зыбкое и болезненное время этой обители скорби.

Красноватый свет дежурной лампы освещал пространство перед зарешёченной дверью, оставляя углы трехместной палаты темными. Я от нечего делать разбирал найденный раритет и не знал, творчество это, компиляция или исповедь кого-то из предшествующих собратьев моих по несчастью. Ибо ничего нет легче, чем побудить человека заняться сочинительством. Как некогда в каждом кроманьонце жил художник, так в каждом современном человеке дремлет писатель. Когда человек начинает скучать, достаточно легкого толчка, чтобы писатель вырвался наружу.

Один из соседей по палате, заехавший прежде меня седеющий мужчина с прямым взглядом по-детски ясных глаз, который безуспешно доказывал врачам и нянечкам, что он никто иной как Джексон, добровольно вызвался помочь мне разобрать рукописи. Однажды в ответ на мои сомнения по поводу их оригинального происхождения[Навскидку я мог определить, что в найденных записях были использованы (явно не без умысла) фрагменты произведений следующих авторов: Аркадий Фидлер, Андрей Ветер, Михаил Веллер, Владимир Тендряков, Грегори Д. Робертс, Моуэт Фарли, Олдос Хаксли (здесь и далее примечания редактора)]он неожиданно рьяно принялся доказывать, что пересказанная чужая реплика — твоя, если ты ее вычленил из людского хора, запомнил, записал и к месту привел. Твоя и книжная цитата с какой угодно добросовестной сноской — если ты приподнял её на пьедестал своего сюжета. "В подслушанной речи и прочитанной книге не больше отчуждения, чем во снах или мимолетных мыслях: это все твое", — уверял "товарищ Джексон" на полном серьезе.

Так или иначе, занятый в мыслях собственными проблемами, поначалу я отнесся к литературной находке довольно равнодушно, однако, вчитавшись, обнаружил, что текст прописан с тщательностью, вниманием к деталям и глубоким уважением к действующим лицам. К сожалению, он многократно правился и был так нещадно исчеркан, что не представлялось возможным разобраться, где же окончательный вариант. Вдобавок повествований прослеживалось несколько, со сходными персонажами, но разными сюжетными линиями и антуражем. Однако, что в конечном счете отличает литературу от макулатуры, так это живые чувства автора, которыми он делится со своими читателями. Поэтому мне показалось интересным восстановить только чудом не утерянное творение, сложив его, словно затейливый паззл.

 

Часть I. AVEN

Лорд Байрон однажды сказал: "Писание писем – единственный способ сочетать уединение с приятной компанией". При всем уважении к великому поэту, он был не совсем прав. Это далеко не единственный способ, что подтвердит любой шизофреник с раздвоением личности.

 

1

Причиняющие добро

Вечно разветвляясь, время ведет к неисчислимым вариантам будущего.
Х.Л.Борхес

В предпоследний год прошлого тысячелетия притихшим августовским вечером под налитым косматой тяжестью небом запыленный, цвета матовой конопли внедорожник неслышно пробрался по улочкам замершего с приближением грозы дачного поселка и, дружелюбно прошуршав колесами по гравию, почти что ткнулся стальнозубой пастью в узорные решетчатые ворота между старыми кустами акаций перед аккуратным двухэтажным домом из некогда белого кирпича. Дверь машины распахнулась, и с телефоном в руке на планету спрыгнул невысокий мальчишка. Стройный и симпатичный, он пригладил взъерошенные сквозняком темно-русые волосы и поёжился от уличной свежести.

— Па, я — к Антону, — нарушил тревожную тишину сиплый после продолжительного молчания голос.

— Дэн, а ужинать?.. — начал было еще не успевший вылезти из машины отец.

— Да я не голодный, — махнул мальчик, откашлялся и, оттопырив пальцы, сунул руки в кармашки просторных, укороченных до колен штанов цвета выцветшего под летним солнцем хаки.

— Эй! Быть дома в десять!

— В десять тридцать!

Кроссовки захрумкали по пыльному гравию, по гальке в размытой дождями протоке, по булыжникам и осколкам кирпичей, вбитым в дорогу годами и непогодами, и снова, снова по гравию, но уже дальше. Некрашеная деревянная калитка за вторым поворотом приветливо скрипнула. С разбегу перескочив ступеньки приземистого крыльца, мальчик ради приличия стукнул пару раз в стекло на двери и, отворив её, юркнул внутрь. В два шага миновал крохотную то ли терраску, то ли прихожую — с вытертым ковриком на полу и вешалкой — и за следующей дверью оказался в глубоком полумраке просторной комнаты.

Привычно бросился в глаза ухоженный камин, в котором сейчас за кованым железом решетки тихонько потрескивали дрова. Если бы не он, убранство комнаты было бы до крайности просто, почти скудно. Мальчик, очарованный жарким танцем огня, нехотя отвел взгляд. Каминную полку украшала искусно вырезанная из тёмного дерева черепашка; словно наблюдая за гостем, она как бы настороженно, украдкой высунула голову из-под овального панциря в крупную выпуклую клетку. По левую руку — дверь, и мальчик хорошо знал что там за ней: небольшая продолговатая кухня, потом полупустая столовая, а ещё дальше вроде как спальня за узким, всегда в потемках, коридорчиком, из которого был выход на открытую веранду и в сад с обратной стороны дома. От двери до самого угла комнаты с пола до потолка книги в выцветших переплетах, книги под слоем пыли, молчаливо замершие, застывшие в ожидании книги, которые, казалось, целую вечность никто не читал. Целая лавина книг всех времен и народов — ее с трудом сдерживал порядок древних полок и разделителей. При одном только взгляде на этот кладезь знаний возникало жадное желание приобщиться к мудрости прошедших веков. Груда давно прочитанных компьютерных журналов на полу от дальнего угла и до камина, под настенными кленовыми ходиками с маятником и гирей, оставшимися еще от прежних хозяев. Правее камина, на буром массивном письменном столе компьютер с монитором, в котором увлеченно играет концентрическими спиралями хранитель экрана. Стена, оказавшаяся чуть позади справа, была самая интересная: над старым и удобным потертым гобеленовым диваном каким-то непостижимым образом удерживались покрытый причудливыми знаками секстан, модель старинной трехмачтовой баркентины[Шхуна-барк; одна мачта с прямыми и две с косыми парусами.]с изваянием по-женственному полноватого многорукого Шивы на форштевне, разноцветный индейский вампум в хищных треугольниках и два пугающих своей реальностью потускневших меча крест-накрест.

Справа, в проеме приоткрытого окна в обрамлении кофейно-молочных штор, блестящих позолотой крупного орнамента, замер сад с увядающим разноцветьем флоксов вперемежку с кустами крыжовника. Рядом с окном в громоздком кресле, надвинув чуть не до бровей замшевую техасскую шляпу с потертыми полями, сидел старик, завернувшийся в какое-то не то пончо, не то плед, лохматый, клетчатый, зелено-красный, скрывающий никак не меньшую, чем у Шивы, полноту тела. Кресло было старое, из потемневшего дуба, истертая кожаная обивка давно утратила первоначальный вишневый цвет. Второе, такое же, стояло близ камина. Старик читал, курил, прихлебывал крепкий темный чай из прозрачной кружки, и запах ароматного табака и свежезаваренного чая смешивался со специфическим запахом старых книг и деревянной дряхлеющей мебели. Он отложил на колченогий журнальный столик небольшую книгу в мягкой обложке и живо повернулся на стук.

"Общая теория доминант" прочитал мальчик название и с разочарованием решил про себя, что это какая-то заумная алгебра.

— Привет, Антон! — сказал он. — Нормальная книга?

— Ничего.

— Сколько раз тебе говорил, не носи шапку дома — лысый будешь! — Подойдя, широко улыбнулся, аккуратно снял с хозяина шляпу и дважды чмокнул того в щеку, едва не смахнув с его носа дешевые пластмассовые очки. — Знаешь, мы до конца лета приехали!.. Вон какая грозища надвигается, видел?.. А ты его так и не поменял? — безо всякого перехода спросил вдруг мальчик, кивнув на журнальный столик. — Он был совсем древний еще когда мы только познакомились.

Старик, на поверку оказавшийся мужчиной лет сорока, снисходительно улыбнулся. В полутьме он казался старше, более осунувшимся, едва ли не изможденным.

Мальчик не понял, но, скорее, почувствовал причину неожиданной снисходительности. Это как защитная реакция. Он ревнует, и никакой особой причины его ревности нет. Он просто ревнует ко всему, что меня окружает, и в первую очередь ко времени, которое, конечно, берет свое. Он просто ревнует, вот и все. Не зная, как выразить сочувствие, мальчик положил руку ему на плечо.

Внезапно они сделались в его восприятии ужасно маленькими в слишком большой для них комнате. Казалось, в этом незапертом доме они отдают себя на милость чего-то, что незримо пропитало отяжелевший уличный воздух и может грубо ворваться внутрь из вечернего сумрака.

— Это всего лишь стол, — ответил мужчина. — Выдерживает то, что я на него кладу. Большего от него не требуется.

Мальчик нахлобучил себе на голову хозяйскую шляпу и шагнул к письменному столу, провел пальцем по верхнему ящику без ручки.

— Так и не поставил новую, — заметил он. — Я помню тот день, когда ее отломал. Ты тогда только рассмеялся, как будто я сделал что-то очень остроумное.

— Видел бы ты свое лицо, когда ручка осталась у тебя в руке. Похоже, ты решил, что я прямо сейчас отправлю тебя в тюрьму. — Мужчина улыбнулся. — Открывается, и ладно.

Мальчик огляделся:

— И обои отклеились… Мы с Алешкой поможем тебе сделать ремонт, когда захочешь.

— Ты только сейчас заметил? Наверно, как и прежде, вам будет не до обоев.

На губах мальчика мелькнула лукавая усмешка.

— Он заходит?

— Заходил вчера попрощаться. Твоего приятеля к бабке в деревню отправили. До школы.

Где-то уже недалеко молнии сочно кашляли громом, многозначительно подмигивали в холодном небе, властно обнявшем верхушки испуганных деревьев; а ленивый маятник нехотя отделял разочарования от надежд.

Однажды и я был молодым, думал мужчина, глядя в чистые зеленовато-серые глаза с залегшими под ними тенями. Куда же ушло радостное удивление жизнью, ожидание счастья в мире, который казался таким загадочным и прекрасным.

Сперва пришел ветер, а за ним стеной обрушился ливень, и кусты крыжовника пригибались и уворачивались от упругих струй.

— Денис? — насторожившись, позвал мужчина.

— Да?

— Ты ничего не слышал?

Денис стянул шляпу, и они вместе прислушались к шуму ветра и дождя.

— Ничего, — сказал он.

— Будто кто-то свистел.

— Антох, я не слышал.

Мужчина прикрыл створки окна. Мальчик задвинул засов на двери. Включили скрывающийся в углу запыленный торшер, и сразу пришло сладкое чувство защищенности и торжества над беснующейся снаружи стихией.

Щелкает зажигалка, вспыхивают оранжевым сигареты, дымится смородиновый чай в кружках, тлеют малиновые угли в камине, стучит в оконное стекло ветер и ошалевшие от безнаказанности молнии настойчиво разрывают тьму, вгрызаясь с грохотом в землю.

Мужчина говорит, и нотки воодушевления в его голосе делают правдой все, что он говорит. Чужие миры открываются мальчику, и, облаченный в белые, воздушные одежды, он легко несет неподъемный меч дабы сокрушить коварных, властительных магов. Ибо добрых магов не бывает – любое превосходство над ближними лишает сочувствия к ним. Сочувствуют лишь равным, говорил отец, остальных опасаются или презирают под разговоры о нравственности и добродетели.

Воспарив на смышленом драконе меж облаков, тронутых лучами закатного солнца, Дэн отражает тщетные атаки чародеев анти-магическим орбом, который торжественно вручил ему древний ящер, вождь летучего племени, и ведет людскую армию на приступ сверкающей неверным светом волшебной твердыни. Пейзаж внизу кажется диким хаосом, и взгляд то и дело натыкается на развалины замков и соборов — результат священной войны.

А когда злобные маги повержены, и в островерхой ратуше он принимает дары от благодарных жителей, самая красивая девочка, дочь главы торговой гильдии дородного Витары, незаметно манит его пальчиком в боковой коридор, словно для того чтобы сказать что-то важное…

Шум дождя стал утихать. Молнии вспыхивали все реже.

— Что это было? — Денис провел рукой по лицу. Видение отступало неохотно. — Сон?

— Скорее, сказка, — сказал Антон. Он вздохнул, как будто ему предстояла тяжкая обязанность. — Послушай, дружок, может, я сейчас не смогу достаточно четко сформулировать, но все же мне кажется, что ты смешиваешь сочувствие и сострадание. Сочувствовать, то есть честно испытывать те же чувства, иметь схожий образ мыслей действительно возможно только с подобными тебе по духу. Так что, если кто-то не из твоего круга говорит тебе "сочувствую", знай — он лукавит. Не только в этом, но, может быть, и в чем-то еще. А вот сострадать и, вследствие этого, жалеть — и ближнего, и дальнего — дано не каждому, и это есть великое благо.

— Почему?

— Со-страдание, слышишь? Тот, кто не способен понять боль другого, пережить ее как свою — относится ли он вообще к семье людей?

Антон одним глотком допил остывший чай, включил на письменном столе лампу, прислушался: недовольно огрызаясь, гроза уходила, похоже, в сторону города. Дождь почти перестал, и лишь отдельные крупные капли время от времени падали на запотевшее стекло.

Денис взглянул на настенные часы, потом невольно скосил глаза на свои, сверяясь. Антон в который раз отметил, что даже простые, в черном пластмассовом корпусе часы очень естественно выглядят непреднамеренным украшением на тонкой мальчишечьей руке, поверх летнего загара покрытой редким золотистым пушком.

— Мне, наверно, пора, — легко соскочив с дивана, мальчик отодвинул дверной засов. — Знаешь, меня всегда удивляло твое вредное умение подслушивать мысли, — самым невинным тоном поддел он. — До завтра? — Вспомнил, обернулся на книжные полки: — Дашь что-нибудь почитать?

Антон, помедлив, достал из ящика стола тощую самодельную книжку, отпечатанную на принтере и больше похожую на школьную общую тетрадь в истершейся шероховатой обложке.

— Что это? — удивился мальчик.

Загадочная улыбка тронула губы:

— Не более чем фантазии о прошлом.

Денис пожал плечами, сунул тетрадь за пояс и, открыв дверь, шагнул в ветреную, моросящую ночь.

Путь домой показался нестерпимо долгим, а мрак — великим. Ступая след в след, тень шагала наперегонки с мальчиком, отставала в опаске перед фонарями, но после вновь стремилась вперед. Непрерывная капель мешала различать тревожные шорохи. Вековечная тьма следила из-за мокрых кустов и нужно было все время оглядываться на случай, если ее голодный кусок решит отделиться от ночи и наброситься сзади. Фонари были союзниками тьмы, не давая привыкнуть глазам и распознать угрозу. От них будто больше получалось теней, чем света. Деревья черными хоругвями полоскались в небе, обдавая нордической свежестью, которая холодила даже привыкшие ко всему голые коленки. Он сорвался на бег, как будто за ним по пятам мчались адские легионы, и ни разу не оглянулся, сберегая драгоценные секунды. Скоро эти проклятые гончие настигнут его и сделают свое дело! Последние несколько шагов на одном дыхании…

Наконец-то!

Непослушной рукой он нащупал отверстие для приготовленного заранее ключа. Словно желая посветить ему, сквозь бахрому туч проступил лунный бок. Повернув ключ, мальчик дернул на себя тяжелую дверь и быстро проскользнул внутрь, с шумом захлопнул ее и запер мгновенным движением. Постоял, отдуваясь.

На улице страхи разочарованно расползались по своим норам в ожидании новой жертвы.

Согревающийся оттого уже, что снова была крыша над головой, стены и надежная дверь, Денис переобулся в уютные тапки и через просторную гостиную прошел в арку кухни. На дверце холодильника под магнитиком прижалась оставленная рано залегшим спать отцом записка, в которой тот сетовал, что, поигравшись в машине, безответственный сын опять забыл вернуть его драгоценную трубу (папа так вальяжно называл свой сотовый: "моя труба!"), наставлял его быть внимательнее и просил сегодня не засиживаться допоздна за компом.

Разогреть ужин в микроволновке стало делом одной минуты, и уже доедая куриную грудку с вермишелью, наскоро замаринованную перед отъездом в соевом соусе с медом, Денис с любопытством открыл Антонову тетрадь.

 

Наблюдатель: Вождь патамонов

Дорога уводила через поля, по холмам с большими участками дикого леса в предместья Бузиака и дальше на юго-запад. Местами над ней нависали массивные сучья и узловатые ветви старых деревьев. Иногда впереди выскакивал на дорогу олень, и лошадь испуганно фыркала. Темные стаи насекомых вились над заболоченными заводями лесных ручьев. Не оставляло ощущение, что за тобой все время следят внимательные глаза индейцев. Но для белого увидеть индейца, если он того не хочет, почти невозможно.

До прибытия переселенцев североамериканские индейцы жили в обществе, основанном на принципе благоразумной умеренности. Насилие конечно существовало, но имело ритуальный характер. У индейцев не было чрезмерной рождаемости и, как следствие, войн, связанных с перенаселением. Внутри племени насилие служило поводом проявить храбрость, терпя боль или справляясь с безвыходной ситуацией.

Очень долго индейцы боролись с завоевателями, всего лишь стукая противника по плечу копьем в знак того, что могли бы пронзить им чужака, если бы захотели. Те отвечали им огнестрельным оружием. Ведь для того чтобы убить много ума не требуется.

К исходу дня я добрался до стоянки патамонов на Гуаликоане. Их племя, насчитывающее несколько деревень, расположенных вдоль этой полноводной реки, враждовало с ингизами — так индейцы называли английских солдат, — поэтому опасаться мне было уже нечего. Поддерживая союз с французами, патамоны сохраняли нейтралитет с испанцами и ненавидели голландцев, которые использовали их рабский труд на своих многочисленных факториях с плантациями хлопка и сахарного тростника.

В деревнях патамонов редко исполнялись военные пляски. Им не нужна была большая война. В рейд уходили малочисленными отрядами, чтобы украсть лошадей у соседнего племени или отомстить за погибшего родственника. Межплеменные конфликты возникали в основном из-за дележа охотничьих территорий и не перерастали в массовые убийства и резню.

Промысел торговца позволял мне водить дружбу с самыми разными племенами аборигенов и, хотя по сути я находил меж ними мало разницы, надо признать, что патамоны среди многих прочих были наименее агрессивными. Несмотря на оседлый образ жизни, праздность была им несвойственна; земледельцы отыскивали участки, пригодные для распашки под кукурузные поля, охотники отправлялись в лес за дичью, женщины ловили на реке рыбу, используя остроги и даже искусно сплетенные сети, собирали фрукты и ягоды, которыми изобиловали окружающие джунгли.

Если приходилось заночевать, мне обычно выделяли место в малоке — широком приземистом шатре в центре деревни среди нескольких десятков разбросанных там и сям тростниковых хижин, неподалеку от щедро сыплющего искрами большого костра, который наугад выхватывал из темноты неподвижные бесстрастные лица, оживляемые лишь отблесками пламени.

Среди индейцев я сразу отметил нового человека, одетого в рубашку из тонкой зеленовато-песочной ткани и простые парусиновые штаны, подпоясанные кожаным ремнем. Длинные светлые волосы незнакомца были заплетены в косицу, которая свешивалась через плечо. На его щеках и скулах выделялись в сумраке нанесенные белой густой пастой распростертые крылья. Мужественное лицо и могучие плечи воина свидетельствовали, что он всю свою жизнь провел в борьбе. Об этом напоминал и лежащий под рукой короткий меч наподобие римского гладиуса в ножнах на широкой кожаной перевязи, крепкая витая рукоять которого истерлась от долгого использования.

Светловолосый тоже рассматривал меня.

— Похоже, ты с Изумрудного острова[Поэтическое название Ирландии.], откуда вечно дуют холодные ветры? — обратился я к нему, проявляя учтивое любопытство.

Он понимающе улыбнулся, кивнул и продолжил свою трапезу. Я же, по простоте душевной, поинтересовался, давно ли он виделся с Джокуачааном. Ирландец сделал чудовищное усилие, чтобы проглотить пищу, и не менее учтиво поведал, что третьего дня вождь возглавил ответный набег на становище акавоев — те увели табун лошадей с патамонского пастбища.

— Жаль, что не вышло повидаться с вождем, — посетовал я. Мне казалось, что Джо относится ко мне с симпатией. Он вообще привечал бледнолицых чужестранцев, полагая, что образованный человек, если он не враг, способен принести пользу его племени.

За ужином разговор крутился вокруг последних новостей из форта Дервик, оплота французов в этом жарком регионе северного материка. По сведениям, полученным от лазутчиков, полковник О'Коннери ожидал отставшие подводы с пушками для решительного штурма французского форта. Предполагалось, что как только англичане атакуют, Джокуачаан со своими патамонами ударит во фланг королевского войска, а осажденные довершат начатое, устроив вылазку во время неизбежной неразберихи. Поговаривали также и о высланном основными силами французов подкреплении, движущемся морским путем.

Сидящий справа от ирландца широкозадый, страдающий излишней полнотой Истека, старший сын местного шамана Канги, сосредоточенно раскуривал трубку. Покрытый татуировками и немного косолапый, по-своему он был даже красив, но красотой странной, скрывающей возможную порочность натуры.

— Нет, Говард, не доверяю я этим бледнолицым койотам, запершимся в своей конуре. Желают, чтобы мы сделали за них всю грязную работу, а вот хватит ли у них смелости высунуть носы из-за высоких стен, за которыми они отсиживаются уже полгода, это еще вопрос. — Недипломатично изрек он наконец и выпустил вверх густое кольцо дыма.

— Думаю, ты, Истека, очень недооцениваешь ваших союзников. Мне приходилось видеть французов в деле, — откликнулся ирландец. — Они сделаны не из такого мягкого теста, как может показаться на первый взгляд.

Истека передал трубку по кругу и надменно усмехнулся.

— Слишком уж ты доверяешь людям, Белый Орел. А они ведь даже не из твоего племени, — заметил он.

— Чем больше мы сами достойны доверия, тем более склонны доверять другим и всегда готовы думать, что произойдет то, на что мы уповали. Так, Истека, говорят у меня на родине.

Сидящие рядом индейцы за обычной невозмутимостью безуспешно старались скрыть укоризненные усмешки над явной нескромностью гостя. Однако у Говарда и в мыслях не было похваляться — он просто сказал, что думал.

Сын шамана с сомнением покачивал головой.

— Только дураки абсолютно уверены в том, что все будет так, как им того хочется, — вмешался одетый с некоторой претензией на элегантность моложавый мужчина. Как помощник Канги, он подвизался по лекарской части, прикладывал к ранам листья целебных растений, заготавливал и высушивал травы, отваривал какие-то корешки. В замшевых панталонах и зеленом колете с медными застежками он в глазах индейцев, единственной одеждой которых были длинные набедренные повязки, а то и вовсе фартучки из легкой материи, прикрепленные к поясному шнурку, несомненно выглядел экзотично.

Знахаря повсюду сопровождали ароматы изысканного парфюма; уж не знаю, где он его добывал, может, у тех же французов. Очень смуглый, гораздо ниже роста среднего индейца, с носом картошкой и пухлыми губами, на который часто играла ироничная усмешка, он напоминал собою гоблина, вышедшего из своих лесных дебрей. К тому же при ходьбе он заметно хромал на левую ногу. Над его большими карими глазами рассыпались густые черные кудри. В глазах таилась не то хитрость, не то скрытность, но не желая без повода думать о нем дурно, я решил, что такое невыгодное впечатление от внешности создается, вероятно, из-за его уродства. Звали его Куаро де Сильва.

Говард не обратил на эту колкость внимания, предпочитая целиком занять его оленьей лопаткой. Похоже, он относился к знахарю, как к юродивому, и не принимал его всерьез. Может быть, виной тому была не слишком опрятная кудлатая борода, придававшая помощнику шамана несколько шутовской вид.

Одно время Куаро представлялся мне как странствующий сказочник: ходил он от племени к племени, рассказывая детям легенды и мифы индейского народа. Как-то я застал его за этим занятием. Подростки сидели возле Куаро, раскрыв рты, и, зачарованные его богато модулированным голосом, вслушивались в необыкновенное повествование.

— Весь этот край покрыт сплошными лесами, — рассказывал Куаро. — Испанцы называют их гилеями. Лесам этим нет ни конца ни края. Человеку не хватит, наверно, и полжизни чтобы пробраться через те дебри. В них живут духи и демоны; как правило, все злые и враждебные. Духов зовут Канаима, Макунаима, есть и властитель тьмы безжалостный Вибана, и непобедимые демоны Яухаху… Все они могут принимать разные обличья. То каких-то страшных зверей, то ужасных чудовищ, а то могут становиться невидимыми и тогда делаются еще страшней. Они терзают людей во сне, отравляя им кровь, охотникам в лесу путают тропы и лишают разума, на иных напускают болезни и порчу, несут смерть. Горе — услышать стон демона Юрапуры; горе, когда до ушей ваших долетят убийственные голоса дьяволиц Яры и Майданы или их брата, кровожадного Ореху из темного омута…

Простой человек против них бессилен, утверждают шаманы, и единственное, что может хоть как-то защитить — это заговоренные амулеты. Но, говорят, находились среди людей и такие, что входили в сговор с нечистой силой и сами перевоплощались либо в духов, либо в кровососов-вампиров — в зависимости от того, что больше приходилось им по вкусу. Однако по секрету я вам скажу, — доверительно изрек Куаро юным индейцам, — отважный человек всегда сильнее нежити!

Не счесть в наших краях громадных рек, — продолжал он, — не счесть индейских племен, живущих в глубине лесов. Племена есть разные — добрые и жестокие, порой больше похожие на диких зверей, чем на людей, племена могущественные и нищенские; кроется там и племя, у которого, говорят, золота больше, чем у нас кукурузы, и даже хижины у них из золота.

— Ты говоришь, наверно, об инках, — прервал я Куаро. — Но испанцы давно уже истребили это племя и отобрали у него все золото.

— Значит это не инки, — отвечал он. — Племя, о котором я говорю не уничтожено и называется Маноа, как и главный их город, построенный из золота.

— Похоже на настоящую сказку, — недоверчиво заметил я.

— Трудно сказать… В соседнем племени акавоев, где мне приходилось бывать, сохранились предания прошлых лет о разных испанских походах. Испанцы рвались вверх по реке Карони, чтобы захватить Маноа и золото. Но почти все они гибли.

— А эта золотоносная Карони и впрямь существует?

— А как же, Энтони, конечно существует. В нее впадает с юга какой-то из рукавов Вируни. А Вируни ведь — один из рукавов Гуаликоана. Реки здесь так полноводны, что разветвляются как деревья. Из-за многочисленных озер, заросших тростником топких болот и водных проток отыскать Карони очень сложно. Много всяких тайн в здешних лесах…

В общем, Куаро обладал странным, необъяснимым обаянием и, по моему мнению, принадлежал к числу тех людей, которые устраивают свои дела наилучшим образом в любом окружении и при любых обстоятельствах.

Вечерняя трапеза с чинной неторопливостью продолжалась.

Пугливые женщины тем временем присматривали себе бисерные ожерелья и браслеты, зеркальца и прочие безделушки из моей заплечной торбы, которую я специально оставил невдалеке. Рачительные хозяйки выбирали восковые свечи, чтоб в хижине было светло, уютно и не воняло прогорклым животным жиром от примитивных лампадок. Нагие чумазые дети сновали шумными стайками, настойчиво требуя разноцветные шарики из цельного стекла или затейливые деревянные погремушки. Охотники, одобрительно прицокивая языками, крутили в руках надежные железные капканы. Все это добро я менял на бобровые и лисьи, беличьи и даже змеиные шкурки. Последние ценились в городе очень высоко.

Костер дышал жаром, легкий ветерок уносил искры, исчезавшие во мраке, как рой огненных пчел. В воздухе носился аппетитный аромат жареного мяса. По части еды лесным жителям можно было позавидовать: печеная рыба, в достатке дичи и разнообразных тропических плодов. Я съел едва ли не половину индюка, жадно слизывая текущий по рукам сладкий жир, чтобы ни одна капля не упала на землю, и немного погодя отошел к реке освежиться.

Гуаликоан неторопливо нес свои воды в океан. Здесь его ширина не превышала полутора миль. В заводях скрывались легкие каяки и яботы, которыми пользовались разведчики для переправы на другой берег. Светила луна и неподалеку кружился огромный рой мошкары. По речному берегу рассыпались редкие костры, и ночную тишину нарушали только негромкие возгласы индейцев да тихое ржание лошадей. Было мирно, покойно и очень далеко от всего на свете. Небесный свод казался невероятно низким и будто накрывал землю непроницаемым звездным куполом.

У индейцев существовало множество слов для обозначения оттенков и состояния неба в разное время суток, разную погоду, даже в разные времена года. Но Великим оно было всегда, оно изначально нависало над миром, над живым и неживым, оно светилось ночью мириадами Высоких костров, оно гневалось молниями и насылало чудовищ.

Сложив одежду на берегу, я вошел в воду. Я ощутил то, что ощущал в юности и детстве, когда, раздевшись, с разбегу падал в манящую стихию, захлебываясь от ветра, ныряя, вдыхая в себя запах ряски, раздвигая плечами волны. Все во мне тянулось, ширилось, блаженно освобождаясь.

Мы привыкли к своему существованию и почти не чувствуем его. Ощущение всей остроты и стихийной силы бытия рождают в нас внезапные перемены. Я ширился и рос и освобождался от всего, чем я был. Но мои глаза и мой слух подтверждали то, что ощущало мое тело, вдруг протянувшееся на сотни миль и на сотни лет, пребывавшее здесь и далеко, тут и там одновременно. Во тьме холодных струй, в ряби волн, в текущей, бегущей, охватывающей свободное пространство речного русла стихии я испытывал странное единство вечности и мгновения.

Искупавшись, я стоял у воды и с наслаждением вдыхал в себя неописуемую радость и хмелел от беспредельного простора. Я видел и берега с холмами, лесами, дорогами, и луну, которая отражалась в прозрачной черноте, неторопливо плыла, подтверждая мысль, что и мне теперь торопиться некуда. Я освобождался, и не было ни конца, ни начала моему освобождению, все тянулось во мне, как после пробуждения ранним утром в детстве. Перенесенный в эту эпоху неким существом, именующим себя драконом времени, повелевающим силами куда более могущественными, чем можно представить, я имел лишь одно предназначение — наблюдать, и одно лишь мое присутствие должно было изменить ход истории и повлиять на события, до того совершавшиеся своим естественным образом.

Прежде люди не имели понятия о времени. Жизнь пребывала в однообразной неподвижности и определялась вехами: "после бойни у моста" или "когда мельница сгорела". В далекие времена эпоса, мифов и сказок человек был слит со временем, с вещами, спаян с лесами и озерами. А потом цивилизация перерезала эту пуповину. Подобный жизненный уклад без ощущения времени несомненно имел свои преимущества.

Так размышлял я, чувствуя единство с бесконечностью мира, когда вдруг из прибрежных кустов с ликующим воплем выскочил Ихамакиин по прозвищу Белый Мотылек вместе со своим пятнистым щенком Ухо. Довольный тем, что опять застал меня врасплох, мальчишка принялся вытанцовывать вокруг, напевая:

— Лам-бада-хэк, лам-бада-хэк, Тони come back, Тони come back!

Он был строен, даже хрупок и удивительно хорош собой, но его детское лицо уже стала покидать нежность, а карие глаза не казались наивными. Тень рока уже лежала на нем; его конец был предопределен, и дьявол простер руку, чтобы завладеть им. Человек, наделенный талантом, способен это увидеть, способен читать по лицу, как в открытой книге, и узреть то, что таит будущее. Лицо Ихамакиина было уже глубоко поражено злом, которое завладело его душой и вскоре должно было уничтожить его.

Так я говорил себе потом, и, возможно, так оно и было. Но тогда я видел всего лишь мальчика, такого же дерзкого, как и миловидного, и в той же мере пренебрегающего условностями этикета с чужими людьми, в какой он соблюдал долг вежливости перед близкими.

Ему было лет 12-13, и признак высокомерия, проступающий в капризном изгибе губ, казался случайным. Во всем его существе боролись мрак и свет, своенравие и простодушие, он был то замкнут и кроток, то спесив и задирист и, может быть, именно поэтому производил впечатление чего-то обаятельного и вместе с тем тревожащего. Волнистые от природы волосы, светлые и взъерошенные, лежали, неровно касаясь плеч. На шее вместе с холщовым мешочком для важных мальчишеских мелочей висел амулет с затейливым орнаментом, а на правом запястье — клык какого-то хищного зверя на медной цепочке: талисман против дурного глаза. Все в облике Ихамакиина выделяло его среди индейцев нездешней чистотой, невзирая на полоски пота, прочертившие бороздки на загорелой, покрытой пылью груди. Я не сразу запомнил его индейское имя, поэтому называл его просто Хомяк, и он не обижался, несмотря на свою воинственную заносчивость.

Месяц назад, когда я впервые оказался в этих местах, мальчишка возник, словно ангел, лишенный сияния и сбившийся с пути. Хотя, надо признать, на самом деле с пути тогда сбился я; он спас меня в лесу, не подозревавшего и малейшей опасности, от изготовившейся уже к смертоносному броску ядовитой змеи, которую я сам не заметил как потревожил. К моему изумлению парнишка ловко пригвоздил ее к земле своим коротким, но вовсе не игрушечным копьецом. А после захватил меня в плен и привел в индейский лагерь. С тех пор мы подружились и даже имели собственные тайны.

Теперь Хомяк радовался моему неожиданному возвращению.

— Ты чем тут занят? — отскакав, поинтересовался мальчик.

— Да так, наблюдаю, — сказал я. — Гляди, луна сегодня какая большая. Красота! А вон там на ней утенка можно рассмотреть, видишь? Ну, видишь?

Хомяк с сомнением пригляделся ко мне.

— Вообще-то, если долго смотреть на луну, можно стать идиотом, — поделился он знанием. — Куаро так говорит.

— Много он понимает, твой Куаро, — пробурчал я, натягивая штаны.

Тихо плескалась вода, мы прогуливались взад-вперед по берегу, и он все что-то рассказывал, но мне трудно было понять, что он имеет ввиду, изъясняясь на суржике из смеси английского и индейского языков, а точнее — его патамонского диалекта. Мальчик сердился, топал ногами, отчаянно жестикулировал и в сердцах переходил к более неприличным жестам. Это было причиной многих уморительных моментов, от которых он и сам падал со смеху.

В конце концов я отправился отдыхать, и маленький непоседа увязался проводить меня. К этому времени все кругом уже затихло, от костров остались дотлевающие угли, индейцы разошлись по своим хижинам. Я порылся в торбе и выудил толстую свечу, зажег и передал ее мальчику. Он тут же нырнул внутрь малоки и отыскал более-менее приличную постель. На уложенной поверх соломы, местами протершейся до мездры медвежьей шкуре можно было вполне сносно выспаться, кабы не древняя, больше похожая на некое злобное существо, одноглазая старуха, которая храпела рядом и вдобавок смердела так беспощадно, что першило в горле и щипало глаза.

Внезапно эта старая карга издала особенно оглушительный рык и оттого проснулась. Прищурясь, она вперила в меня свой единственный глаз и прошамкала несколько невразумительных слов старчески сморщенными губами.

— Ладони ей дай, — подсказал Хомяк шепотом. — Может, в них путь твой увидит.

Вещунья долго изучала мои ладони, по очереди в них внимательно вглядывалась, острым ногтем рисовала замысловатые узоры, невидимые простому глазу.

— Чую, чую, — бормотала она, а под конец пискляво перднула и хриплым, безжизненным, прямо-таки замогильным голосом просипела:

— После невиданной охоты

В день небывалого дождя

Чужак без времени и рода

Погубит отпрыска вождя!

 

Я отпрянул в смятении.

Старуха еще пожевала пустым ртом, прикрыла свой ужасный глаз и вновь захрапела, откинувшись на некое подобие подушки.

Хомяк сидел, зажимая нос, и давился от смеха.

— Не обращай внимания, она сумасшедшая. Все время несет какую-нибудь чушь, — прогундосил он.

— Ты ведь не отпрыск вождя? — спросил я с подозрением.

— Нет, — тень пробежала по его лицу, но тут же растворилась в улыбке: — а завтра я стану воином!

И в робком, неверном свете свечного огарка мальчик еще полночи донимал меня рассказами о каких-то предстоящих вскоре поблизости чудесах. Последнее, что я слышал, погружаясь в сон, слово tomorrow, которое он все повторял, обещая познакомить меня с чем-то необычным.

 

Ну, завтра так завтра, подумал Денис и сладко, с удовольствием зевнул. Ступая осторожно, как люди всегда ходят ночью, и стараясь избежать скрипучей ступеньки, чтобы не потревожить папу, он поднялся наверх, а потом аккуратно прикрыл за собой дверь своей комнаты.

Тут все было так, как ему нравилось. Мягкий зеленый ковролин, ласково щекочущий подушечки пальцев. На стенах постеры с героями и бастионами из вселенной Warcraft; современный телек. Комп на столе. В большом окне видно луну на очистившемся от туч, полном звезд небе; на широкую, в треть комнаты, купленную на вырост кровать падало чуть-чуть лунного света.

Денис сбросил одежду и забрался под легкое одеяло, вытянулся в постели. Руки расслаблены, ноги расслаблены, приятная истома, пришедшая на смену усталости. Вспоминалась девочка из сегодняшней сказки. Вот бы ей оказаться среди индейцев, а он чтобы вождь! Плоть его уже ваяла темнота, темнота уверенно брала свое, торопила воображение. Теплый климат, девственные леса, саванна, прерии, что там еще… — жарко, река, несущая прохладу, заросший высокой травой берег с проплешиной согретого солнцем мелкого песка. Вода шуршит о песок. Кожа нагрета солнцем и блестит, рассеянное в воздухе темное золото августа отполировало ее; ласковые касания воды. Двое, и никого.

В дремотную полночь украдкой проникший сквозь окно лунный отсвет осторожно провел по приоткрытым губам, по щекам, погладил закрытые глаза, удивился потаенному восторгу на лице спящего мальчика и задумчиво поплыл дальше.

 

2

Мужчина курит, уставившись бездумным взглядом на робко мерцающие угли, от которых исходят тепло и необъяснимое чувство спокойствия и уюта. В такие минуты ему, ощущающему свое единение с бесконечностью, кажется, будто он обретает невиданное могущество и способность творить нечто чудесное.

В юности он никогда не мог быть самим собой — вечно приходилось притворяться, что ему интересно то же, что его приятелям, что играет в те же игры, что так же веселится на вечеринках, что думает о красивой и верной женщине, которая даст ему надежное супружеское счастье — дом и детей.

Однако женщины никогда не были для него объектом пристального внимания; некоторые искали с ним встречи, но, добившись, не получали ничего, кроме дружеского участия; воспоминание же о первой любви стало смешным и далеким.

Он всегда ощущал свою ответственность. В каком-то смысле считал себя ответственным перед другими. Поэтому он никогда не был юнцом — потому что ответственность старит молодых. Позже потянуло его к общению с молодежью — заполнить пустоту, ощутить эмоции, которых сам был прежде лишен; к тому же ответственность изолирует человека от сверстников, заставляет жить наособицу, погрузиться в себя даже больше, чем просто из-за трудностей жизни. И тогда, лишенный истинных друзей, ощущения своего места в мире, он обращался к еще более серьезным формирующим его влияниям, лихорадочному чтению, математическому анализу, умственной работе над поставленными себе задачами, которые должны быть как-то решены. Без ощущения конечной цели эти задачи могут подавить человека, взять верх, владеть его мыслями день и ночь… и не иметь разрешения. С этого момента он встал на путь, ведущий к очень тусклому и безрадостному будущему.

Среди коллег по работе в третьеразрядном офисе он слыл ленивым, но аккуратным, простительно скаредным и немного эгоистом. Впрочем, подчас бывал душой компании, привнося в общение некоторый чудаковатый наив и открытость, живо и непосредственно реагируя на реплики и тонкими замечаниями умело поддерживая беседу, интересную для всех. Однако такие корпоративные встречи случались нечасто, и он к ним не особенно стремился, лишь для разнообразия разбавляя ими свое затворничество, в котором чувствовал себя как рыба в воде — вполне себе уютно и комфортно.

Постепенно замкнутый образ жизни сделал его неинтересным для окружающих, одиноким. Возможность поговорить с людьми, почувствовать их уважение и признательность выпадали все реже. Он удивился бы, если б узнал, что большинство прежних знакомых стали считать его невоспитанным чудаком со скверным характером и раздражительным и кислым нравом.

Низкий вибрирующий звук неуместно прервал плавное течение его мыслей. Он огляделся и заметил на диване выскользнувший у Дениски из кармана телефон. Поколебавшись, взял трубку, с тем чтобы разрешить недоразумение, и услыхал резкий взволнованный женский голос. Выслушав, кивнул, будто сам себе:

— Хорошо. Я обязательно передам ваше предостережение господину Ключникову, не тревожьтесь.

Господином Ключниковым был папа Дениса.

Антон обратился взглядом к своему сотовому на письменном столе и замер, улыбнулся невольно: первое побуждение обычно бывает благородным. Потянул из пачки еще одну вкусно пахнущую сигарету. Дымок прозрачной струйкой потек в камин, плавно загибаясь над меркнущими углями и утекая в дымоход.

Сам себя он называл "антисоциальным элементом, родившимся не в том веке", и не видел пользы в современном обществе, был немного романтик, а романтикам всегда хочется, чтобы мир был не таким, какой он на самом деле; жаждал причаститься к некой, пусть даже никогда не существовавшей, тайне.

Он все грезил и грезил, и очень скоро ему начало чудиться, будто кроме него, сидящего здесь на диване, на свете есть еще один он, и этот он сидит сейчас в светлой комнате и, жмурясь от удовольствия, потягивает джин с тоником. И думает о нем, который сидит здесь на диване… Дикое чувство, словно он соскочил со своей реальности непонятно куда и перестал быть собой.

Из глубокой задумчивости его вывел легкий стук. Потом дверная ручка медленно повернулась, дверь скрипнула, и в комнату со скромным достоинством ступил легко одетый, в шорты и футболку, мальчик в куцем целлофановом плащике-дождевике с откинутым на плечи капюшоном. На босых, с покрасневшими от сырости и холода пальцами, ногах у него были кожаные шлепанцы, в руке — надкусанное яблоко такого прозрачно-желтого сочного цвета, будто оно и впрямь медовое.

Мужчина посмотрел на вошедшего с удивлением, точно не узнал.

— Аэрик? — неуверенно спросил он. И, не приметив отрицания, улыбнулся: — Ты как всегда — появляешься вслед за грозой.

— Гроза меня сопровождает, — поежился гость. — А вы заставили меня промокнуть до самых костей.

— Важность этой встречи…

— Трудно п-переоценить, — непослушными губами закончил за него Аэрик.

— С тебя капает на пол, садись к камину — согреешься.

Антон расшуровал кочергой угли, догоравшие среди толстого слоя золы и пепла, подкинул несколько сухих чурок и пару торфяных брикетов, отчего в камине сразу заиграло яркое пламя.

— Кофе будешь? Я сварю.

— Вари, — согласился мальчик, освобождаясь от дождевика.

Аэрик сидел на корточках у огня, когда Антон вернулся с подносом в руках и пристроил его на журнальном столике. После чего мужчина взял себе одну из чашек, печенье и, сделав приглашающий жест, устроился на диване, заинтересованно поглядывая на гостя.

— Ты сегодня выглядишь как Томми Сангстер — будто сделан из одних только углов, лицо отменно некрасивое, но чрезвычайно живое.

— Он обаятелен; а я стараюсь не повторяться.

Их глубокое уважение друг к другу было очевидным и первостепенным, проявлялось в строе их речи и ответах на замечания друг друга, но стороннему человеку могло показаться, что было здесь и что-то большее, чем уважение.

— Все драконы так терпеливы?

— Когда тебе подчиняется само время, торопиться некуда. Кстати… у меня будет к тебе маленькое, но очень ответственное поручение, — мальчик откусил от яблока, будто намеренно делая паузу, и, прожевав, сказал: — Пригласи на послезавтра Георгия, отца Дениски, на пикник. Придумай какой-нибудь предлог, чтобы не смог отказаться.

Дракон поднялся с корточек и выжидательно поглядел на мужчину.

— К чему это? — изобразил удивление Антон.

— Он по наивности одолжил прилично так денег давнему школьному товарищу. Тот подумал-подумал и, само собой, решил, что отдавать долг — не самое приятное занятие. Сам знаешь, жизнь человеческая стоит мало. Совет Видящих санкционировал любые твои действия, лишь бы ему не причинили вреда. Такая вынужденная мера признана обязательной в сложившейся ситуации. Действительно критической. Тебе ведь известно, что Совет запрещает вмешательство сверх необходимого. Поэтому я здесь.

— Не пойму, кто дал им право определять степень необходимого или достаточного, — раздраженно бросил Антон.

— С нашей с тобой скалы этого не обозреть. Так сделаешь?

— Я тебя когда-то подводил?

— Нет, — Аэрик по-птичьи склонил голову на бок и возвел глаза к потолку, — не припомню. Но по теории вероятностей шансов на это все больше… Между прочим, краска отшелушивается, — заметил он.

В драконе странно смешались детскость и древность. Он огляделся, куда бы пристроить огрызок, с сомнением посмотрел на огонь, потом, приоткрыв окно, с королевской небрежностью забросил остатки яблока в сад. Вернулся к креслу и, развернув его так, чтобы справа видеть камин, а слева — сидящего на диване Антона, уютно поместился в нем, перекинув одну ногу через подлокотник.

— Как Денис?

— Интересный мальчик. Обладает мощной харизмой при невысоком эмоциональном потолке. Там, где другие плачут, он лишь поморщится. Умен, но равнодушен, по-детски впечатлителен, и при этом по-взрослому расчетлив. Со временем впечатлительность пройдет, и в сухом остатке будет доминировать лишь холодный прагматизм.

— Повзрослев, люди его склада рвутся к деньгам, власти и язве желудка, — с усмешкой сказал Аэрик.

— Да. При таком канцлере русского катрана восточно-европейской ложи последствия были бы непредсказуемы.

— Вернее, более чем предсказуемы.

Антон кивнул в ответ:

— Но время, к счастью, не упущено. Сейчас он податлив, как глина, и легко поддается корректирующему воздействию. Успех гарантирован.

Аэрик скептически поджал уголок рта.

— Помнится, о Пилате ты говорил то же самое.

— Да, но… опыт с Понтием оказался удачным лишь отчасти. — Антон взял еще печеньку и отхлебнул кофе. — В результате он не утопил провинцию в крови, чего мы так боялись, но ему не хватило решительности взять на себя ответственность и отменить публичную казнь. Вместо этого он пошел на поводу у Иосифа Аримафейского, влиятельного в то время сановника, и лишь закрыл глаза на подмену Иисуса, тем самым сохранив ему жизнь

— А дальше? Мне так и не позволили прочитать твой официальный отчет.

Антон пожал плечами.

— Казнь так или иначе состоялась. Вместо мессии умер какой-то горький пьянчужка, страдавший к тому же от жестокого похмелья. Обезумевший от невыносимых мучений, он выл с распятия, что никогда и не мечтал об иудейском троне, а подрядился всего лишь помочь дотащить крест за выпивку. Тогда науськанный кем-то из слуг Аримафейского стражник заколол несчастного копьем, чтобы подмена не открылась.

— Нечего сказать, — хмыкнул дракон, — человек живет всю жизнь бедняком, затем его обманывают, казнят, и, наконец, он горит в вечном огне, ибо, без сомнения, успел нагрешить предостаточно. Вот уж в полном смысле слова тернистый путь! И что же?

— А Христос, как говорится, "воскрес", отлежавшись пару дней у своей подруги из Магдалы.

— Хочешь сказать, Совет ошибся, избрав объектом воздействия Понтия Пилата в его детские годы?

— Определенно, ваш первый засланец напортачил с подростком, — покачав головой, сказал Антон. — Вследствие их общения Понтий стал, пожалуй, слишком мягок, нерешителен, потому и согласился на половинчатый вариант с подменой. Но будь он жестче — он бы на казни настаивал. Экзекуция состоялась бы что так, что эдак. В этом трагедия Пилата — ему не дано было изменить предначертанное.

— Что ж… — Аэрик поджал губы. — Чем становишься старше, тем меньше разочарований, потому что отвыкаешь от надежд.

Антон предпочел не заметить скрытую иронию. Он снова закурил и в задумчивости взял другую чашку с кофе, уже остывшим, — Аэрик к нему так и не притронулся; откинулся на спинку дивана, внимательно оглядел непринужденно устроившегося в кресле мальчика.

— Слушай, где ты откопал эти парашюты, Рик? Они сидят на тебе, как на вешалке, и почти ничего не прикрывают, — спросил он с безобидным смешком. Наморщил лоб, припоминая: — Где-то я видел такие, тоже салатовые.

— Вдобавок они, кажется, еще и девчонские, — Аэрик, не смутившись от замечания, привстал и повернулся, показывая, что молния на шортах не впереди, а сбоку. — Стащил у твоих соседей. Висели сушились, впрочем, как и все остальное, под дождем.

Они переглянулись, потом снова посмотрели друг на друга и их обуял безудержный смех. Взятый поначалу сдержанный тон рассеялся, и осталась только радость от встречи. Они пытались совладать с собой, но достаточно было обменяться взглядами, чтобы вновь разразиться хохотом. Антон знал, что ему следует обнять Рика немедленно, прямо сейчас, и Рик это знал, но им мешали условности — с одной стороны, а с другой — желание продлить очарование этих минут, прежде чем идти дальше. Он этого не сделал, отчего несуразность только усилилась, и им не сразу удалось справиться с собой и стереть слезы с глаз. Оба прекрасно знали что рано или поздно произойдет, и это было предвкушение праздника.

Однако глупая неловкость и громкое потрескивание горящих поленьев были не единственным, что нарушало идиллию. Антону было не по себе. Оттого, что планы дракона отнюдь не совпадали с его еще не вполне определившимися намерениями.

 

3

Папа всегда вставал очень рано, и Денис проснулся, разбуженный густыми запахами яичницы и кофе, пробравшимися из-под двери. Он потянулся по-лягушачьи, соскочил с кровати и распахнул окно: утро было чистое, как кристалл, прохладное и полное солнечного света, такого щедрого, словно природа решила загладить свою вину за вчерашнюю непогоду. Отец уже куда-то собирался, хлопотал возле машины.

— Пап, а на речку? — просунулся Денис.

— Вряд ли, — со скрытым раздражением бросил тот сыну, отлично разбиравшемуся в оттенках отцовской речи. — Я вчера поохотиться договорился.

Мальчик понял, что на речку они теперь точно не пойдут, но по тонкости души, уловившей благодать утренней тишины, он смолчал.

Все свое долгое детство до переезда в Подмосковье Денис провел лазая по хлипким гаражам или вбивая в стоптанную землю исцарапанный складной ножик. В занятии этом ему не было равных, все царства и города, разыгрываемые на вытертой площадке в конце короткой тупичковой улицы, он брал своим ножом легко и весело, как Александр Македонский.

Соседские ребята, убедившиеся в его полном превосходстве, постепенно перестали играть с ним, и он проводил многие часы дома или в саду. Он был редкостным ребенком, способным занимать себя с утра до вечера содержательной деятельностью. Считал себя талантливым и, не получая должного признания, стал болезненно самолюбив. Завороженный прелестью неявной власти, он часто отождествлял себя то с гениальным инженером Гариным, то с Арамисом, ставшим в расцвете лет таинственным генералом иезуитского ордена. Он много играл на компьютере, любил современные сказки-фэнтези, хорошо и с удовольствием рисовал, среди школьников 6-7 классов занял с футбольной командой второе место на районных соревнованиях, учился неровно, пятерки и тройки часто соседствовали в дневнике.

Выгоревшие волосы, чистое, тронутое ровным загаром лицо, глаза, доверчиво отражающие небо, клетчатая рубашка, тесные потертые шорты и сбитые коленки. Таким видом можно было ввести в заблуждение кого угодно, и никто не подозревал, какие бури и тайфуны бушевали в его душе, скрывающей горделивую и амбициозную натуру.

С Антоном, поселившемся в недальнем соседстве, он был знаком пару лет. Тот много возился с Денисом и незамысловатое его обращение "дружок" было для мальчишки значительным и содержательным.

Их дружба была наполнена беседами. Встречаясь каждый день по вечерам, когда Антон приходил с работы, Денис рассказывал о важном, что произошло в течение дня. Жизнь переживалась им дважды: первый раз непосредственно, второй — в избранном пересказе. Пересказ немного смещал события, выделяя незначительное и внося в произошедшее личную окраску.

Как-то сами собой в их отношения пришли некие специальные касания с видом самым обыкновенным. Денис сперва озадаченно уединился, лежал в гамаке под старой корявой грушей, все обдумывая как так произошло то, что произошло, и получил на другой день откровение: что естественно, то не безобразно; принял все как неотъемлемый элемент взросления. И в чем-то существенном мальчик был несомненно прав. Окажись он под смоковницей, может быть, откровение имело бы более возвышенный характер, но от русской груши большего ждать не приходилось.

Когда позавтракали, и папа уехал по своим делам, Денис, предоставленный самому себе, взял Антонову тетрадку, покрывало и отправился в сад на любимый гамак. Он давно обустроил тут уютное гнездышко, скрытое от случайных соседских взглядов. Жаль, что Алешка в деревне — нашлись бы дела поважнее.

Они никогда не скучали, и Денис, познакомившись с Антоном, первым делом затащил друга к нему в гости. Было видно, что курносый и смешливый, с вечными пузырями на трениках и в застиранной футболке, Алешка сразу понравился Антону, и Денис был рад, что его друг пришелся тому по душе. С Антоном вообще было просто и свободно. Но сейчас идти к нему было еще рано, и Денис, коротая время, уткнулся в тетрадку с индейцами.

 

Вождь патамонов (продолжение)

Сестра Говарда Диана, виконтесса Кэлвел, была дочерью небогатого французского шевалье барона де Лаэни, который, отнюдь не по любви, но по мягкости характера уступив настояниям отца, сочетался браком с ирландкой, племянницей отцова друга и соратника во времена корсарской войны с Испанией графиней Пальмерстон, фрейлиной супруги Георга II, после чего остался с более обеспеченной женой в Англии и из сугубо меркантильных соображений принял британское подданство.

Поначалу этот союз представлялся барону весьма удачным и даже был счастливым, через год к радости молодых родился сын Говард, через два — дочь, которую назвали Дианой. Но долго ли, коротко — а через 16 лет, давно поисчерпав вследствие азартных страстей приданое, на которое возлагались надежды явно превышавшие его размером, устав от безнадежных долгов и прилипчивых кредиторов, заложив и перезаложив поместья, де Лаэни оставил молодого Говарда помощником входящему уже в пору почтенной старости отцу и вместе с женой и 14-летней Дианой отправился попытать счастья за океан, где и нашел в скором времени свой последний приют, будучи поражен необъяснимой и скоротечной лихорадкой.

Запах хвори не оставлял его день и ночь, жаркий влажный, болезненно-сладкий. Доктора, не забывавшие брать тройную плату за визиты, лишь разводили руками, вдаваясь в пространные и малопонятные объяснения возможной природы смертельного недуга.

Супруга злосчастного барона с уже тогда старомодным именем Матильда, чистокровная ирландка, гордая и упрямая в устремлениях, оставшись вдовой после смерти своего благоверного, поклялась себе устроить счастье дочери наилучшим для них обеих образом. Само собой, после собственного беспутного и непрактичного мужа партия юной красавицы Дианы с капитаном английского королевского полка Дунканом Дугласом представлялась ей блестящей и сулила если не спокойное, то хотя бы вполне обеспеченное будущее.

Так бы оно и вышло, но мелкие пограничные стычки с французами постепенно выросли в бескомпромиссную войну за новые земли, что обязывало Дункана безотлучно находиться в расположении полка.

Диана всюду следовала за супругом; и появление внука, получившего при крещении имя Квентин в честь деда из Каледонии[Древнеримское название Шотландии, часто использовавшееся в то время.]уже предвещало Матильде счастливую старость. Вполне уверенная в непобедимости имперской армии, она обустроилась в Хармонте, содержала дом с прислугой, занималась воспитанием Квентина, которого отправляли к ней в промозглые зимние месяцы, и превращала трофейную добычу зятя в полновесные золотые гинеи, согреваемая мечтой о триумфальном возвращении на далекую родину.

Где-то там, на восходе, за огромным океаном жила земля изумрудных холмов, цветущих равнин и чистых рек. Башни из темного камня вырастали меж величественных серо-голубых гор, звуки музыки и песни сквозь открытые стрельчатые окна тянулись к ней через полмира.

Известие о поражении англичан под Бузиаком прозвучало для нее громом среди ясного хармонтского неба. Гибель Дункана и исчезновение Дианы с сыном, которому в ту пору шел двенадцатый год, тяжкой скорбью легли на сердце. Ни дочь, ни внук среди пленных у французов не числились, никто не требовал за них выкуп, и надежды отыскать их живыми оставалось все меньше.

Полгода Матильда безрезультатно ловила вести с фронтира и, в конце концов, отчаявшись, отбыла ближайшей каравеллой с несколько оскудевшими за время ожидания сундуками в дорогую ее сердцу Ирландию.

А в Ирландии тем временем мужал среди лесов и лугов Говард. Стараниями деда по материнской линии получил он приличное воспитание, зачитывался рыцарскими романами о войне Алой и Белой розы и легендами о короле Артуре, его наставнике могущественном волшебнике Эмрисе[Известном также под именем Мерлин], коварной сестрице Моргане и рыцарях круглого стола.

В междоусобных стычках местных феодалов, на этой локальной войне, которой не видно было ни конца ни края, он провел почти десяток лет, и когда в первый раз отправился в бой, содержимое желудка норовило заглянуть ему в глотку при виде отделенных конечностей врагов. Потом, вспоминая первую вылазку, он смеялся, а сотня походов сделала его ветераном.

Ко времени несчастливого возвращения матери практически с того света ему было под тридцать. Позади остался уже один неудачный брак (жена умерла при родах), и Говард решил, что не лишним будет сменить обстановку — отправиться в далекую Вест-Индию и отыскать любимую сестру, в играх с которой прошло все его детство.

 

Такую историю рассказал мне Говард наутро, когда мы медленно двигались в хвосте торжественной процессии индейцев.

Ихамакиин и с ним еще семеро парнишек, все облаченные в ритуальные одеяния и одинаково неловко чувствующие себя в этой непривычной нарядной одежде, проходили сегодня обряд посвящения в воинов. Им предстояло очиститься в водах священного озера, затем пройти тропой огня и, наконец, в искусственном гроте Одинокой скалы вознести молитвы идолу войны и принести свой естественный дар идолу плодородия. Довольную морду последнего в белых высохших потеках от просачивающейся сквозь известняковую породу воды я как-то наблюдал, прогуливаясь с Хомяком по окрестностям.

Кандидатов отбирал Куаро, и единственным критерием было появление у мальчишек мужского семени. Подозреваю, что убеждался он в этом самолично, иначе на обряд устремилась бы вся голопузая малышня — так почетен был воинский статус.

Впереди шли четверо старейшин, вышагивая нарочито важно и степенно. За ними следовал Джо в окружении младших вождей. Он возвратился в становище ранним утром с двумя десятками отчаянных воинов.

Появление отряда сопровождалось ликующими возгласами дозорных, к которым вскоре присоединились их соплеменники. Эти крики разбудили нас с Хомяком. Мы переглянулись и, откинув кожаное покрывало над входом, осторожно выбрались из уже опустевшего шатра, заспанные и готовые к любым неожиданностям.

Джокуачаан в уборе из орлиных перьев чопорно объезжал родной лагерь, потрясая над головой копьем с привязанными к древку скальпами. Его лицо было вымазано кровью поверженных противников, а на шее болтались нанизанные на конский волос отрубленные пальцы врагов. Все вернувшиеся казались выкупанными в масле — так блестела их кожа, лица напоминали маски, раскрашенные белыми полосами, мягкие ноговицы украшали пряди волос и светлый птичий пух.

Патамоны отбили украденных лошадей и вдобавок захватили в плен одного из акавоев, крепкого, мускулистого воина. Даже обнаженный, со связанными руками, индеец старался идти гордо и поглядывал на окружающих с непоколебимым высокомерием. Другой пленник, так же бредущий нагишом, оказался непонятно откуда взявшимся в акавойской деревне европейцем средних лет. Он затравленно озирался, бросая вокруг себя полные отчаянной мольбы взгляды. С его дрожащих губ срывались слова, бесконечно повторяемые по-английски и сливающиеся в неразборчивую скороговорку: "Не надо! Пожалуйста! Я хочу жить, я сделаю все что угодно…"

Обоих пленников сноровисто привязали спиной друг к другу у высокого столба посреди становища. Как по команде выступили вперед женщины и образовали два полукруга. Каждая из них была вооружена длинной бамбуковой палкой. Они немедленно бросились колотить дрыгающиеся тела, стараясь попасть по головам и гениталиям. Мне стало дурно при виде быстро вздувшихся мошонок, напоминавших теперь издали плоды кокосовых пальм. Звук каждого удара я будто осязал собственной кожей, но смотреть на истязуемых тянуло, как тянет смотреть на покойника, хотя смотреть на него не хочешь.

Индеец стоически переносил выпавшее на его долю испытание, лишь гримаса боли не сходила с его лица, а из его горла вырывался сдавленный хрип. Англичанин за его спиной истошно визжал смертельно раненым зверем и молил о снисхождении, не отрывая ошалевших глаз от своих детородных органов. Дорожка мочи сбегала вниз по чудовищной, противоестественной опухоли. Лоб был рассечен хлестким ударом, и кровь заливала лицо, скапливаясь и мгновенно подсыхая чернеющей коркой в густых рыжих усах. Он, наверное, был хорошим мужем и отцом, любил иногда пропустить по кружке пива и сыграть с друзьями в кости.

Я оглянулся, но Хомяка уже не было рядом. Я увидел его посреди стайки издевательски улюлюкающих детей, которые кривлялись и подвывали, передразнивая охрипшего англичанина и заглушая визгливые женские выкрики. На ватных ногах я поспешил покинуть место экзекуции.

Куаро возле своей хибары уже жарил на костре шашлык, приготавливая завтрак для себя и Ихамакиина, обычно делившего с ним кров.

— Здесь всегда так веселятся? — спросил я, кивая на доносившиеся вопли; крики страдальцев сливались с детским хохотом.

— Странная ирония у вас, Джексон, — ответил знахарь, неторопливо поворачивая куски мяса над огнем, — или вы забыли, как в прошлом году в столице просвещенной Франции был четвертован Дамьен?[Дамьен Робер-Франсуа в 1757 году был четвертован за покушение на Людовика XV. По рассказам очевидцев, во время казни сдерживал четырех коней до тех пор, пока палачи не перерезали ему сухожилия на руках и ногах, после чего кони разодрали его на четыре части.]Газет не читаете? Ну и правильно, берегите нервы, — он усмехнулся. — Это же так эстетично: вначале усладить свой взор шедеврами мастеров эпохи Возрождения в Лувре, затем от скуки поехать на Гревскую площадь, а оттуда направиться в Комеди Франсез на пьесу Мольера. И кто же после этого бо́льшие дикари?

Много лет я провел среди индейцев, мистер Джексон, изучая их нравы и обычаи, перед этим прожил полжизни в Европе, по собственной глупости присматриваясь к детям цивилизации. И что я обнаружил? Думаете, огромную пропасть между одними и другими? Нет, напротив, небольшое расстояние, которое простодушный человек легко перепрыгнет. Дикарь и цивилизованный человек на редкость похожи, только последний изобретательнее и обладает способностью комбинировать. Зато дикарь, насколько я убедился, не знает жадности к деньгам, которая подобно раку впивается в сердце белого человека.

Мне приятно, конечно, думать, что порой мы пытаемся понять границы нашей природы, что серьезность познаний не пугает нас! Человеческое искусство необъятно, оно подобно эластичной ленте, но человеческая природа — железное кольцо. Вы можете обойти его вокруг, отлично отполировать, согнуть, прицепить его к другому кольцу, но никогда, покуда существует мир и человек, вы не увеличите его окружность. Это вещь неизменяемая, как звезды на небе, более прочная, чем горы, неизменная, как вечность. Природа человека — это калейдоскоп Бога, маленькие цветные стеклышки, в которых отражаются наши страсти, надежды, страхи, радости, стремления к добру и злу. Всемогущая десница управляет ими, как звездами, уверенно и спокойно создавая новые сочетания и комбинации. Но основные элементы природы остаются неизменными независимо от количества цветных стекол

Цивилизация должна осушать человеческие слезы, а мы плачем и не можем утешиться. Война ей противна, а мы все равно сражаемся ради домашнего очага, чести и славы и находим удовлетворение в драке. И так везде и во всем.

В общих чертах дикарь и дитя цивилизации сходны между собой. Природой в вас, мистер Джексон, заложено то же, что и в них, не забывайте об этом! Цивилизованные люди — те же дикари, но посеребренные сверху. Они сотканы из притворства, но как ни приукрашивай себя человек, зла, живущего в нем, он все равно не скроет. Индейцы просто не умеют притворяться.

По этой эмоциональной тираде мне стало ясно, что произошедшее и его не оставило равнодушным.

Куаро потыкал в мясо острым прутиком, проверяя, готово ли оно.

— Присаживайтесь, Тони, я с удовольствием разделю с вами завтрак, вон и мальчонка бежит. И не забивайте себе голову скелетами, которые прячутся в подвалах большинства людей, мнящих себя добропорядочными.

Жители деревни долго еще обсуждали успешное возвращение отряда, с восторгом пересказывая друг другу, как Верховный вождь в одиночку расправился с несколькими противниками. Он ворвался в самую гущу врагов, и ничто не могло его остановить. Первый же неприятель свалился на землю с рассеченной гортанью. А когда другой замахнулся тяжелой дубиной с привязанным к концу камнем, Джо молниеносно перерубил ему шею топором, залив себя фонтаном липкой крови. Он рвал врагов на части, вгрызаясь иногда в них зубами, не останавливаясь ни на мгновение и не обращая внимания на стрелы, которыми его осыпали, будто заговоренный.

…Я помотал головой, отгоняя шокирующую картину.

Барабаны задавали величественный ритм движению. Куаро кружил, потрясая двумя мараками: заключенные внутри сухих плодов камушки резко и вызывающе гремели, отгоняя коварных духов. Под мерные удары шаманских бубнов, которые растекались в согретом палящими лучами солнца воздухе и отдавались в ушах, процессия достигла таящегося в буйной зелени леса озера. Индейцы именовали его Купелью Духа; окруженные зарослями тростников, воды его всегда оставались на редкость спокойными. Тысячу лет назад, как говорил мне Джо, первый мужчина вышел из его глубин.

Шествие остановилось на травянистом берегу; тем временем мальчишки сбросили свои одежды и стали по очереди заходить в озеро.

Я не отрываясь смотрел на Ихамакиина. Его светлые волосы резко выделялись на фоне шоколадного загара. Теперь я понимал, о чем пытался мне вчера растолковать мальчик. Нагой, он осторожно ступил в воду. Джо утверждал, что у этого озера нет дна, однако мы с Хомяком успели уже не раз искупаться в этом месте, и я знал, что сейчас мягкая илистая грязь просачивается между его пальцами, пока он идет, раздвигая невысокий тростник. Солнце слепило блеском на тёмной глади, разбиваясь на осколки, когда волны от его ног накладывались на отражение светила. Было заметно, как крупные гусики пробежали по его раскаленной коже, когда холод воды поднялся вверх, по его бедрам, поцеловал его испуганного воробышка, как ни старался мальчишка оттянуть этот момент, привставая на цыпочки. Хомяк зачерпнул ладонями и поднял священную воду над головой, очищая себя.

Мальчики заходили в озеро, близкие по возрасту, но отличающиеся ростом и сложением, и с сосредоточенной серьезностью повторяли установленный ритуал. Смотрелось это завораживающе торжественно.

Последним вошел в воду Эниак. Пожалуй, единственный из юных индейцев несмотря на заносчивый нрав Хомяка пытающийся сойтись с ним поближе. Это было общение, где надменная снисходительность европейца с лихвой компенсировалась терпеливой и даже покровительственной доброжелательностью туземца. Мальчик худой, невысокий, Эниак был на год младше Ихамакиина и лицом походил на индейскую девочку. Длинные, прямые и черные как смоль волосы, перехваченные через лоб полоской кожи гремучей змеи, за которую он вставил радужное индюшиное перо, только усиливали это впечатление. Любой, кто неожиданно для себя увидел бы мужские признаки и вдруг понял, что он не девочка, должен был с восторгом воскликнуть: "Ах, какой красивый паренек!"

Я с симпатией разглядывал его нежное лицо с правильными чертами, не лишенное своеобразной притягательности, заставляющей вновь и вновь возвращаться к нему взглядом: изящный излом бровей и тонкие, слегка поджатые губы, прямой, красиво очерченный нос и большие черные мечтательные глаза. Гибкое и ловкое тело вызывало безотчетное желание прикоснуться к нему, как хочется прикоснуться к совершенству. Полное имя маленького индейца я не мог ни произнести, ни даже толком расслышать, поэтому звал его коротко — Эниак или просто Эни.

Эниак как-то сторонился меня. Я объяснял это возможной застенчивостью, а может, и некоторой первобытной диковатостью. Он был прирожденным следопытом, и порой я замечал его в самых неожиданных местах, вроде бы совсем не предназначенных для прогулок. В противоположность непосредственному и порывистому Хомяку, как истинный сын своего племени, Эниак был молчалив, замкнут, по крайней мере со мной, и старался не выказывать свои чувства явным образом, сохраняя их под маской невозмутимости. Однако я бы ни за что не назвал его мрачным, наблюдая мальчишку подвижным и веселым в забавах с до невозможности горластыми ровесниками, когда его лицо вдруг озаряла белозубая задорная улыбка.

Наконец мальчишки вышли из воды. Дети помладше подхватили их одежду с тем, чтобы вернуть позже, и процессия двинулась по тропе огня. В конце тропы виднелся невысокий утес, в темном гроте у подножия которого незнакомые мне боги размышляли о вечном. К парнишкам присоединились их сверстницы, недавно прошедшие инициацию в честь Геи, Матери-земли. Девушки двигались с присущими им от природы игривыми телодвижениями. Теперь шествие сопровождали индейцы с факелами в руках. Первые из них уже подожгли факелы, закрепленные в стенах грота, и мерцающие эти огни заставляли великие монументы казаться почти живыми.

Говард и Джо задержались у озера и сейчас догоняли процессию. Вождь, коротко кивнув мне, сразу прошел вперед; всей одеждой его была длинная набедренная повязка красного цвета, доходившая до колен. Ирландец пыхтел следом. Ему, непривычному к жаре, приходилось несладко с его внушительными габаритами.

— Как же сложилась в дальнейшем судьба вашей сестры? — обратился я к нему. — Удалось вам разыскать ее?

— Диана… она сейчас находится в том самом осажденном форте, который собираются штурмовать мои соотечественники. Мне бы следовало вернуться и принять участие в боевых действиях. Однако, что это даст? Сейчас в форт не проникнуть, но при любом исходе я заберу ее оттуда!

Несмотря на то что пот заливал его лицо, он старался казаться невозмутимым, хотя я бы поклялся, что Говарда что-то не на шутку взволновало и теперь он старается это скрыть. Впрочем, тогда я отнес его волнение к опасениям за участь сестры.

— Ваш собеседник, мистер Джексон, проделал долгий путь и теперь от цели путешествия его отделяет всего лишь пара дней, — заявил подошедший к нам Куаро.

Он был слегка нетрезв, обмахивался своеобразным веером из листьев каштана и временами прикладывался к пузатой фляге в ивовой плетенке.

— Такая рань, — посетовал помощник шамана, — а жара уже хоть помирай. Прошу извинить, что вмешиваюсь в вашу беседу, господа, — он заговорщицки подмигнул, — мои питомцы уединились для общения с богами, прежде чем приступить к состязаниям в стрельбе из лука, борьбе и метании томагавков. Пусть их потешатся. Мальчишкам просто необходимо попробовать, чтобы понять, что забавы мужчин пока еще не для них.

Говард смерил его взглядом и брезгливо поморщился.

— Благодаря этому лукавому язычнику я нахожусь в положении чуть ли не перебежчика! Если б сей хромоногий шут не отдал Диану интенданту Дервика за пару бочонков огненной воды, мы с сестрой уже были бы на дороге к дому, — стараясь не обращаться напрямую к знахарю, сквозь зубы процедил он.

— Позволю себе с вами не согласиться, виконт: это был отменный французский коньяк, что меня полностью извиняет! — воскликнул Куаро, не скрывая иронии. — И не забывайте, милейший, ваша сестра — всего лишь пленница, иначе говоря, военная добыча. A la guerre comme а̀ la guerre. Я волен был на это, и благодарите своего Бога, что она досталась именно мне, а не одному из этих достойнейших воинов, — он кивнул на индейцев, — не то Диану без сомнения могла бы постигнуть более незавидная доля, после чего за нее давали бы не больше пинты эля с солью в портовом кабаке.

Говард в негодовании открыл, потом закрыл рот, лицо его исказилось гримасой хищного зверя. Я видел, чего стоило ему не схватиться за меч. Он ушел вперед, пошатываясь, походкой пьяного или только что сошедшего на сушу моряка, не удостоив знахаря даже взглядом.

Я с пониманием смотрел ему вслед.

— Вы ведь из России, Энтони, насколько я помню? — повернулся ко мне Куаро. — Как говорят русские: пришел — спасибо, ушел — большое спасибо?

— Надеюсь, он не будет являться вам во сне, — усмехнулся я. — Ненависть его так велика, что я бы не удивился.

Знахарь сокрушенно вздохнул:

— Святой ганглий! Ведь я всего лишь воспользовался случаем обеспечить его сестре цивилизованные условия. Думаю, где-то в глубине души он это осознает.

И несмотря ни на что мне стало немного жаль этого человека, имевшего столь безобразную внешность. Наверное, он был далеко не таким плохим, как казалось на первый взгляд.

— Вот и поговорили бы для начала, проявили терпение, попробовали выслушать, понять, наконец, друг друга, — сказал я.

— Откуда этот идеализм, Тони? — совершенно искренне удивился Куаро. — Не разочаровывайте меня. Да и вообще, скверное это занятие — всегда всех понимать, быть умнее всех. Потом оказывается: ты же и виноват всегда. — Он снова отхлебнул из своей фляги.

— Вы не кажетесь мне простым помощником шамана, Куаро. Для этого вы чересчур рассудительны.

— Дорогой мой! — рассмеялся знахарь. — Вест-Индия — удивительная земля! Тут можно встретить недалеких правителей и рассудительных шаманов, но в любом случае все мы — авантюристы. За исключением этих наивных аборигенов. И по меньшей мере половина из нас мечтает о возвращении на родину, как только закончит свои дела здесь, иначе говоря, набьет полные карманы золота.

Куаро оглянулся, словно убеждаясь, что никто нас не слышит.

— Что касается меня, — сообщил он, — то тут совсем другое дело. Я, образно говоря, всю жизнь ищу место, где радуга касается земли. Такой вот я неисправимый романтик, и делайте со мной что хотите! — Он картинно воздел руки и открыто рассмеялся, будто сам над собой.

— Откуда же вы родом? — спросил я.

Меня, Тони, уже двенадцатый год ждет не дождется милая сердцу Каталония. Там, дома, я получил вполне приличное образование. Да, да, не удивляйтесь, Барселонский университет — моя alma mater. Однако род наш обеднел… знаете, как это бывает… впрочем, я и не спешу возвращаться, — смешался он. Жара и алкоголь давали себя знать.

— Ах вот в чем дело! — спохватился я. — Мавританская кровь. Мне следовало самому догадаться, — и предположил: — Надо полагать, претензии Святой инквизиции?

Куаро угрюмо кивнул

— Отдаю должное вашей проницательности. Проклятые иезуиты.

— И ты[В то время старинное английское местоимение "thee" (ты) еще не вышло окончательно из употребления, и им пользовались наряду с "you" (ты/вы)]отправился через полмира за мечтой? — прищурился я, внутренне улыбаясь. Похоже, я начинал понимать этого краснобая.

— Да! — сверкнул глазами испанец. — Я вижу в вас родственную душу, Тони, — понизив голос, доверительно сообщил он и вновь приложился к фляжке. — Вы любите наблюдать. Так пусть вас не удивляет, если кто-нибудь в этот момент наблюдает и за вами, — пухлые губы растянулись в неприятной усмешке.

— Что ж… тогда мы можем разговаривать на равных. Но если ты собираешься паясничать — лучше уходи.

— Иногда приходится паясничать и не желая этого, — задумчиво сказал Куаро и обратил на меня свои карие проницательные глаза. — Не будешь же ты меня убеждать, что тебе не приходилось этого делать?

Мысленно я не мог с ним не согласиться, но лишь пожал плечами в ответ. И решил, что лучше будет сменить эту скользкую тему, перейдя в наступление.

— Мне кажется, Ихамакиин с Эниаком пролезли на обряд по знакомству. Им ведь еще рано, не так ли?

Куаро усмехнулся.

— Позволь быть с тобой откровенным, Тони: я им за многое признателен.

— Да уж догадываюсь.

— Странный тон. Не вижу, в чем можно упрекнуть меня. Просто подумай, у кого не было когда-нибудь такого сна, в котором бы, словно наяву, виделось исполнение сокровенных желаний. — Куаро помолчал, изучая мое лицо. — Как объяснить… Вообрази, к примеру… фетишиста, который, влюбился, ну скажем, в грязный лоскут; который, рискуя шкурой, добывает мольбами и угрозами этот свой драгоценный омерзительный лоскут… Это должно быть забавно, а? Который одновременно стыдится предмета своего вожделения и сходит по нему с ума, и готов отдать за него жизнь, поднявшись, быть может, до чувств Ромео к Джульетте. Такое бывает. Известно ведь, что существуют поступки… ситуации… такие, что никто не отважится их реализовать вне своего воображения… в какой-то момент ошеломления, упадка, сумасшествия, просветления… называй это как хочешь! После чего слово становится делом.

Можно нарисовать другие аллегории, смешные, трагичные, и трагикомичные, если угодно. Неизменным остается одно. Как вы думаете, мистер Джексон, что было бы заветным желанием такого человека? Полагаю, ответ очевиден: оказаться в мире, свободном от морали, основанной на запрете. Чтобы никому и в голову не пришло осуждать его.

Припомните, Тони, разве не приходилось вам обманывать и притворяться, чтобы скрыть то, что, возможно, было самым благородным чувством в вашей жизни? — Отбросив измочаленный веер, Куаро коснулся моего плеча. — Вот и я здесь лишь для того, чтобы материализовать свой… сон. Потому что однажды я понял, что жизнь нужно жить, а не откладывать назавтра.

Со стороны грота уже несколько минут доносился оживленный гомон. Куаро встрепенулся.

— Пора мне, видно, вернуться к моим подопечным, — сказал он, отошел на шаг, учтиво кивнул, развернулся и торопливо направился к индейцам, прихрамывая, придерживая за рукоять старомодную трехгранную рапиру и унося с собой терпкий аромат коньяка.

И тогда, в тот момент, я действительно почувствовал в нас определенное сродство душ. Не скажу, чтобы меня это порадовало, а уж наблюдать за окончанием ритуала инициации и вовсе расхотелось.

 

После утренней церемонии я бестолково бродил по индейскому становищу, не находя себе места и размышляя над словами Куаро. Очень редко мне удавалось ощутить состояние такого полного психологического контакта с другим человеком. Давно привычной стала манера постоянной иронии по отношению к чему угодно, почти бессознательного ухода от любого проявления подлинно серьезных и искренних чувств. В кругу знакомых стало обычным доказывать друг другу: нет и не может быть в жизни проблем, заслуживающих того, чтобы терять из-за них присутствие духа и особого рода скептический оптимизм. Поэтому, признаться, поначалу меня удивила и даже смутила его откровенность: ведь понять что-то про окружающий конкретный мир или про другого конкретного человека можно лишь одним способом — увидев в нем что-то, что уже есть у тебя внутри.

Проходя мимо хижины, где жил Эниак, я увидел маленького индейца вместе с его сестрой-двойняшкой Эмине и с ними Хомяка. Мать Эмине и Эни, которую звали Тайамаку, учила девочку шить непромокаемые кожаные мокасины, а ребята наблюдали со стороны.

Опытная индеанка брала выделанную, как пергамент, оленью кожу и тщательно сшивала ее нитками из оленьих сухожилий. Потом на несколько минут наливала в мокасины воду, отчего нитки разбухали и швы становились водонепроницаемыми, а сама кожа — мягкой и гибкой.

Тайамаку внимательно относилась к Ихамакиину и всякий раз, завидев его, что-то ему говорила, отчего тот краснел и тут же старался улизнуть. Хотя Хомяк наотрез отказывался переводить, догадаться о смысле ее речей было не так уж трудно.

Однажды Эниак простодушно заметил своему другу Арунаку, долговязому и нескладному пятнадцатилетнему подростку, всей одеждой которого был кожаный мешочек на шнурке, защищающий его мужское достоинство:

— Похоже, наша с Эмине мама выбрала себе зятя.

Хомяк сидел рядом и выстругивал наконечник стрелы. Он сделал вид, будто не слышит, но вот пропустить мимо ушей ответ Арунака оказалось не так легко.

— Верно, Эни, — сказал Арунак с усмешкой. — Я думаю, Ихамакиин будет хорошим мужем Эмине. Ведь если она у него будет голодать, тебе придется его поколотить. Брат должен присмотреть, чтоб его сестра жила в достатке…

Этого Хомяк уж никак не мог стерпеть. Он вскочил и с криком кинулся на друзей, но они были начеку. Схватили его за руки, повалили наземь. Эниак уселся на него верхом, а Арунак озабоченно пощупал его лоб.

— Горячий. По-моему, любовная лихорадка… Эмине! — громко крикнул он. — Иди скорей, Мотылек заболел. Тебя зовет!

Эмине была в хижине. Она мигом примчалась на зов. Но с первого же взгляда поняла, что над ней подшутили. Не говоря ни слова, она схватила ушат для умывания, и ребята ахнуть не успели, как Эмине окатила всех троих холодной водой. Повернулась и, не оглянувшись, большими сердитыми шагами ушла в хижину.

Отплевываясь и отряхиваясь, ребята поднялись на ноги.

— Что ж, — отдышавшись, заключил Арунак, — теперь Ихамакиин остыл… ненадолго!

Я улыбался воспоминаниям, как вдруг передо мной возник высокий индеец из свиты Джокуачаана.

— Это ты чужеземец с торбой? — спросил он громко.

— Совершенно верно, — после коротенькой паузы отозвался я.

— Что?

Разумеется, я чужеземец. А вон там, в шатре, моя торба.

Торбу индеец с сомнением осмотрел и произнес так, будто мне выпала великая честь:

— Вождь будет говорить с тобой!

Я не успел ответить на приглашение, как внезапно, в мгновение ока, поднялся ураганный ветер. Небо вдруг резко потемнело. Гигантская молния, уродливо изогнутая в десяти местах, ударила в вершину Одинокой скалы. Громовой раскат, прилетевший через секунду, больно ударил по ушам, заставив индейца присесть на корточки в суеверном ужасе. Он трясся и умолял каких-то известных ему богов не гневаться. Все индейцы очень боялись даже небольших гроз, и этот не был исключением.

Перемена погоды оказалась столь неожиданной и стремительной, что вначале чувства отказывались верить происходящему. Со стороны джунглей послышался угрожающий гул, и мне стало по-настоящему жутко: прямо на нас, неумолимо, как беспощадный рок, надвигалась желто-стальная стена дождя.

Настоящая стена — монолитная, равнодушная, страшная…

Это был совсем и не дождь, и даже не ливень. Просто с неба падали, совершенно отвесно, толстые и частые струи мерзлой воды вперемешку с крупными, округлыми голышами градин.

Абсолютно ничего не было видно: сидящий в метре индеец только угадывался — смутный, размытый силуэт. Со слухом та же история: вокруг — только гул водяных струй и отдельные обрывки фраз причитающего индейца, напоминающие переливы горного эха.

Нереальность происходящего была просто поразительной. Небо беспрестанно изрыгало ломаные молнии. Низкие черные тучи мрачно скользили по серому небу, цепляясь за расплывчатые вершины гор, угадывающихся на горизонте. Я нисколько не удивился бы, если по окончании этого странного природного катаклизма оказался в каком-нибудь другом месте этой планеты, в другом времени…

Постепенно становилось тише; вода уже не падала сплошной стеной, а разделилась на отдельные хлесткие струны, превращаясь на склоне ближнего холма в мутные, извивающиеся змеями, рыжие глиняные потоки, уходившие в реку.

После ошеломительного ливня земля освежилась, и беспорядочно перепутавшиеся растения вновь потянулись к солнцу. Животные находили новые убежища, а птицы кружили в поднебесье, высматривая старые насиженные места.

Просушив одежду, не раньше чем через час, с неясной тревогой в сердце направился я к хижине верховного вождя, недоумевая, зачем бы я ему понадобился. Привезенные в подарок Джо пять длинноствольных мушкетов, а также запас пороха и пуль на две сотни выстрелов я захватил с собой, нагрузив добровольных помощников из числа праздношатающихся индейцев. При себе оставил лишь кремниевый пистолет, искусно гравированный по корпусу и с серебряными инкрустациями на рукоятке, с которым старался не расставаться. Кроме того, я привез индейцам в дар соль, черный перец и некоторые пряности, которые были им по вкусу.

Неподалеку от основательной хижины в полукруге охранников, которым я передал ружья и прочее, уже стоял Говард. Сам Джо сидел на плетеном табурете и сосредоточенно курил длинную бамбуковую трубку. Приветствуя меня, он привстал и вновь опустился на свой незатейливый трон. У него был резкий орлиный профиль, тонко очерченный нос с горбинкой и особенным вырезом ноздрей, высокий плоский лоб и грива волос, лишь слегка редеющих на висках, увенчанная пышным убором из перьев. Его точеные брови почти сходились над переносицей. Рот был решительный, даже на вид жесткий, а необыкновенно острые белые зубы выдавались вперед между тонкими губами, чья примечательная выразительность свидетельствовала об удивительной жизненной силе. Широкий сильный подбородок и тугие, хотя и худые щеки. Джо отличало внушительное сложение и уверенные повадки. Дело было не только в его росте или аршинных плечах, от него исходила сила, и она была бы столь же осязаема, будь он худым и невысоким. Такой человек заставит подчиниться любого, а ослушавшегося уничтожит без колебаний.

Восседавший рядом с ним старый шаман Канги обозначил приветствие кивком головы, приподняв при этом правую руку с раскрытой ладонью. Лет ему было немало, глубокие морщины избороздили старческое лицо, но глаза сохранили удивительную молодость и живость. Он сидел выпрямившись, не двигаясь, положив руки на высохшие колени, и мог бы сойти за каменного идола если бы не острый взгляд, каким он сверлил нас с Говардом, стараясь, казалось, пронзить насквозь. Невозмутимый, зловещий и загадочный, он, чувствовалось, хладнокровно, не моргнув глазом, пошел бы на любую подлость и способен был уничтожить любого, кто посмел бы ему противиться. В нем ощущалась душа жестокая и коварная. Недаром патамоны боялись его как огня.

Прежде он присматривался ко мне, но, видимо, сделав определенные выводы, вскоре потерял к моей персоне всякий интерес. Что меня полностью устраивало — я давно уже не питал доверия к служителям какого бы то ни было культа.

Позади шамана стоял его сын Истека, который также приветствовал меня открытой ладонью.

В неестественном молчании прошло несколько минут. Изредка затягиваясь, вождь не сводил с меня внешне холодного, бесстрастного взгляда. Не приходилось сомневаться, что в этом продолжительном его молчании заключалось какое-то важное значение.

— Ты устал? — наконец спросил Джо.

— Нет, — ответил я на это формальное проявление вежливости.

— Ты испытываешь жажду?

— Нет, — повторил я.

— Ответь мне, как вышло, что ты поссорился с ингизами?

И я обстоятельно, не торопясь, принялся рассказывать, что последнее время проживал в долине Луизианы, помогал первым поселенцам бороться с лесом и возделывать поля. Но в долину явились сатрапы лорда Стенли, чтобы отнять у них землю, ссылаясь на какой-то королевский указ, по которому эти земли якобы еще несколько десятилетий назад были дарованы роду Стенли. В ответ на этот явный произвол земледельцы подали петицию колониальным властям в Хармонте. Но там тоже заправляли аристократы и вельможи, прихвостни лорда Стенли, и справедливости они не добились. Когда сатрапы алчного лорда вновь явились в долину, чтобы согнать отважных пионеров с их земли, те встретили их ружейным огнем. Я примкнул к ним, и, более того, меня признали одним из зачинщиков, ведь именно мне выпало отвозить петицию за петицией сначала в Хармонт, а позже и в Бузиак.

Власти, опасаясь, как бы бунт не распространился по всей округе, тут же бросили против нас превосходящие силы и быстро нас разгромили, подавив восстание с неслыханной жестокостью. Не скупились и на виселицы. За мою голову назначили награду. Меня обложили со всех сторон, как зверя, и открытым для меня оставался единственный путь — в Бузиак и далее на юг, где я не раз уже бывал по торговой надобности, знал местные индейские племена и нашел в лице уважаемого Джокуачаана справедливого и мудрого вождя могучего племени патамонов.

Так отвечал я вождю благоразумно заготовленной легендой и завершил свою речь приятной для него лестью. Когда я умолк, вновь воцарилась тишина.

— Хорошо, — произнес Джо после нестерпимо затянувшейся паузы. — Благодарю тебя за мушкеты, Энтони. Ты можешь оставаться здесь, сколько пожелаешь, и всегда будешь желанным гостем.

Он перевел взгляд на Говарда и велел тому подойти.

Говард ответил вождю не менее твердым взглядом. В руках он держал шкатулку эбенового дерева, показавшуюся мне смутно знакомой, — будто я видел ее недавно наяву или во сне.

— Джокуачаан, — сказал ирландец, — я тоже принес дар.

Он приблизился к Джо и, помешкав, открыл крышку, демонстрируя резную курительную трубку на красном бархате, покрывавшем всю внутреннюю поверхность.

Джо удивился, но подарок принял. Покрутив шкатулку в руках, он вынул из-за пазухи сложенный лист, внешне похожий на пергамент, также вложил его внутрь, закрыл со щелчком крышку и отложил необычный подарок в сторону.

В этот момент Канги встрепенулся, словно его толкнули в бок, сплюнул коричневую табачную слюну и резко спросил:

— С чем ты к нам пожаловал, Белый Орел? Отвечай!

Эта неожиданная враждебность ошеломила Говарда, лишив дара речи.

— Какие козни ты замышляешь? — вновь рявкнул Канги.

Лицо ирландца потемнело, глаза сверкнули гневом. Но он не утратил самообладания, не взорвался, не сделал ни одного непочтительного движения и лишь глухо, сдавленным голосом процедил сквозь сжатые зубы:

— Как смеешь ты возводить на меня такую клевету? Я не замышляю никаких козней, знай это, Канги. Я пришел сюда как брат за своей сестрой. У меня чистая совесть!

— Чистая?

— Как смеешь ты не верить? Где твой разум?

Шаман переглянулся с Джо и злобно фыркнул.

— А что ты делал у ингизов? — спросил вождь. — Ты ведь был у них третьего дня. Бледнолицый пленник не врал.

— Я ищу сестру. Что плохого я там сделал?

— Ты с ними сговаривался! Ты будешь это отрицать?

— Сговаривался? Повторяю, Джо, я лишь ищу свою сестру Диану, которая тебе хорошо известна.

— Значит, ты не заключал с ними подлого союза?

— Союза?

— Да, Белый Орел, подлого союза против патамонов!

Этого ирландец снести уже не мог. Медленно, словно крадучись, приблизился он к верховному вождю и, наклонившись над ним, гневно бросил ему в лицо оскорбительные слова:

— Джо, черви сожрали твой разум! Язык твой болтает вздор, будто ты пьян до потери сознания!

Дело принимало серьезный оборот. Верховный вождь, как правило, не обладал безоговорочной властью, не вершил над подданными суд и расправу и оставался главой племени лишь пока признавались его ум и храбрость. Теперь же презрительные слова Говарда могли повлечь за собой далеко идущие последствия.

Я решил, что Говард, наверняка по незнанию, перетянул струну. Ссору следовало немедленно ликвидировать и не допустить дело до крайности. Я подозревал, что старый шаман Канги, хитрец, умышленно подвел к раздору, и какую цель он преследовал было, в общем, понятно. Происки шамана несомненно состояли в том, что он хотел видеть вождем своего сына. Для того и устроил всю эту потеху, пошатнувшую авторитет Джо.

Среди всеобщего возбуждения я потребовал слова.

— Я друг Джокуачаана, — провозгласил я громким голосом, когда индейцы немного успокоились, — но я хочу стать и другом Канги, и другом Белого Орла, и другом каждого из вас, славные патамоны!

Белый Орел заслужил мое уважение, ибо я открыл в нем те качества, которые ценю превыше всего, а превыше всего я ценю верность и честность. Ложь никогда не сорвется с моего языка, и потому Канги должен мне верить, когда я говорю, что мы, я и Белый Орел, хотя и разными тропами, пришли сюда, к вам, с чистым сердцем, как братья к братьям.

После моих слов наступила мертвая тишина.

Вожди выслушали меня, не переставая курить короткими затяжками, с лицами, на которых не дрогнул ни один мускул — настолько, что хотелось спросить, поняли ли они, что я им сказал. Я не позволил себе нарушить их безучастный вид и выжидал в соответствии с правилами уважительного воспитания по отношению к старшим в иерархии индейцев.

Неожиданно для меня сын шамана Истека подался вперед. Если и сложно было уследить за его речью, произнесенной на быстром диалекте, то смысл ее можно было хорошо понять по его бешенству и разгоряченным жестам: как и присутствовавшие тут его соплеменники, он не мог потерпеть, что его пытаются лишить права исполнить свой благородный и нелегкий долг — замучить на медленном огне презренного пособника ингизов.

Тут же раздался скрипучий старческий голос шамана Канги, который, услыхав слова сына, понял, что в изменившейся обстановке тот продолжает править не к тому берегу.

— Злость — самая бесполезная из эмоций, разрушает мозг и вредит сердцу, — заявил он нарочито спокойным и вымеренным тоном, взглянув при этом на Истеку. — Это наши братья! Приветствуйте их!

— Да, мы ваши братья! — подхватил я обрадовано, но не забывал оглядываться по сторонам, все еще ожидая какого-нибудь подвоха.

— Подайте им руки, — не унимался шаман. — Это обычай белых, не пожалей руки, Джо!

Напряженная атмосфера сразу разрядилась, будто по мановению волшебной палочки. Индейцы, стоявшие в стороне и огорченные поначалу неожиданным противостоянием, теперь бурно ликовали.

— Пока что тебе позволено остаться, Белый Орел, — жестом отпуская ирландца, заключил Джо и, склонившись к Канги, добавил: — Поспешностью можно удивить друзей, врагов ею радуют.

— Похоже, я ваш должник, Тони, — шепнул, проходя мимо меня, Говард.

Я было повернулся уже, чтобы вслед за ним с облегчением покинуть эту арену словесной перепалки, но Джо подал мне знак задержаться. На глазах Истеки с отцом он взял подаренную Говардом шкатулку и протянул мне.

— Сохрани это для меня, Энтони, — попросил он и, когда я бережно положил ее в свою котомку, добавил шепотом: — Я хочу знать, кого она заинтересует. И еще… ты вот что… — замялся он на мгновение, — опасайся Белого Орла, не будь столь прекраснодушен. Этот воин одного племени с ингизами. Кроме того, Ихамакиин, с которым ты, мм… близко дружен, — его племянник, сестры его сын. Вибана их ведает, ваши предрассудки…

Будь осторожен и с Куаро. Он — знахарь, каких никто еще не встречал у нас. Я видел множество мужчин, поглядывающих на Белого Мотылька и теребивших свои члены, когда он ходит купаться на реку. Все становились похожими на взбудораженных быков, но никто из индейцев не осмеливается к нему приблизиться, опасаясь знахаря. А уж среди патамонов скромников не сыскать…

— Твои слова полны откровенности.

Вождь покачал головой.

— Белые люди глупы. Они окружают себя табу, они не живут, а лишь надеются, что будут жить.

Почему я не могу говорить тебе о любви на глазах своего народа? Это моя семья, огромная семья, и я чувствую биение нашего общего сердца. Мы не таим своих чувств. Мужчины патамонов умеют воевать. Но почему они должны стыдиться сердечных порывов? Возлюбленные дарят друг другу сердца, для них ставят хижину, чтобы они жили вместе и могли любить. И не важно, кто твой избранник, если он отвечает тебе взаимностью. Никто не смеется над этим.

И Джо с напутственной улыбкой кивнул, показывая, что разговор наш окончен.

— Много воды, много еды желаю тебе! — сказал он напоследок.

То, что Хомяк оказался племянником Говарда, стало для меня новостью. Если так, то его отец, капитан, вполне мог считаться вождем, вспомнил я "пророчество" одноглазой. И тревога холодными мохнатыми лапками вновь коснулась сердца.

Я оставил место индейского собрания сильно озадаченный словами верховного вождя и дабы поразмыслить над произошедшим направился на облюбованную мной ранее укромную лесную поляну, иногда дававшую нам с Хомяком убежище и позволяя побыть одним.

Трудно решить, считать ли привилегией или тяжелой повинностью обычай, по которому вожди должны подчинять свои чувства и речи самому строгому этикету из уважения к своему званию и достоинству. Это правило предписывает им такую крайнюю сдержанность, что она, пожалуй, могла бы быть названа величайшим притворством, если бы всем не было известно, что подобная любезность не более чем простое соблюдение установленного церемониала. И, однако, стоит вождю преступить строгие границы этикета и выказать более или менее открыто хотя бы чувство гнева, как он уже роняет свое достоинство в глазах целого племени.

Шаман Канги издавна ратовал за объединение с соседним более многочисленным и воинственным племенем акавоев. Само по себе это было шагом прогрессивным и обеспечило бы патамонам лучшую выживаемость. Такое объединение помимо прочего означало, что Джо скорее всего потеряет статус верховного вождя, поэтому он эту идею шамана не приветствовал. Кроме того, акавои в отличие от патамонов были союзниками англичан и ненавидели французов, которые отобрали у них исконные земли. Истека мог бы стать вождем уже сегодня, если бы не моя примирительная речь, заставившая его отца отступить.

В действительности я был встревожен гораздо больше, чем признавался даже самому себе. Сторонники Канги оказались многочисленнее, чем я мог предположить. Я уже не знал, кому из индейцев можно доверять. Я видел, что Джо понимает, кого из соплеменников ему следует остерегаться, и примерно догадывался об его уловке со шкатулкой. Если бы я мог знать, чем она обернется… Но в числе прочих забот и треволнений у меня не было явного предчувствия беды.

 

Ветер шумел в вершинах высоких деревьев, яркий солнечный свет ложился пятнами, дождевая вода быстро превращалась в пар, исходя к ослепительно синему небу. Я почти достиг своей поляны, когда тихий детский смех вывел меня из задумчивости. Впереди, возле каких-то пышных кустов с белыми цветками расположились Хомяк и Эниак с Эмине. Рядом отдыхал в тени Ухо, он лениво клацал зубами на надоедливых мух, все время промахиваясь.

Положение было глупее не придумаешь: развернуться и пойти назад — вдруг заметят и подумают, что подслушивал, остаться на месте — решат, что подглядываю.

Между тем ребята непринужденно болтали.

— Гляжу, ты опять хочешь Эмине, — посмотрев на Хомяка, с улыбкой сказал Эниак.

— Эмине, а ты хочешь? — поинтересовался Хомяк.

— Ага.

— Идем туда, — кивнул мальчик в сторону кустов, за которыми я находился.

— Нет, здесь.

— А как же Эни?

— Ну так что ж… Эни мой брат.

Хомяк походил на мальчишку, только что украдкой откусившего медовых сот. Он, конечно, опасается пчел, но мед так сладок…

Тут они заметили наконец меня, и я решительно шагнул вперед, пытаясь преодолеть двусмысленность своего положения.

— А мы вот тут это… и вот, — начал было Хомяк, а Эниак поспешно сказал:

— Ну, у нас дела, дела, да.

Он поднялся с травы и взял сестру за руку, помогая ей встать

— Ага, дела, — согласилась Эмине, и вместе они побежали к деревне.

Хомяк с сожалением проводил их взглядом, повернулся ко мне. Брови его изогнулись с нечестивым лукавством, а верхняя губа искривилась в игривой ухмылке, которую я успел полюбить.

— Что ты встал как истукан? Пропал где-то, я тебя искал, — сердито буркнул он и подтянул коленки к подбородку, чтоб не бросался в глаза его повышенный интерес к девочке.

— Расстроился? — спросил я, не зная, что сказать, и старательно отводя взгляд.

Он дернул плечом, потом, о чем-то подумав, улыбнулся и смущенно объяснил:

— Эмине очень мне нравится.

Что ж, он взрослеет и начинает замечать, что девчонки не все на одно лицо, и среди них есть такие, что заставляют чаще биться сердце. К тому же в его возрасте он должен нравиться уже не только мужчинам, но и женщинам.

Я глядел на мальчика с любопытством: скрестив пальцы, он придерживал руками колено и с блуждающей улыбкой смотрел в глубину леса. Его сластолюбивый росток, прежде взволнованный, неохотно увядал, склоняясь к левому бедру, медленно уменьшался, разочарованный отсутствием хозяйского внимания. Несомненно, мало кто интересовал меня так, как Хомяк, однако то, что он страстно любил кого-то другого, не вызывало в моей душе ни малейшей досады или ревности. Напротив, я был даже рад этому. Да, мальчик был в значительной мере созданием Куаро и благодаря ему так рано пробудился к жизни. А это разве не достижение?

— Видел, какой сегодня кошмар был? — стряхнув задумчивость, сказал Хомяк. — Индейцы до смешного боятся грозы. Мне кажется, если бы я захотел, то мог бы удрать от них в это время. Только я, наверно, уже не хочу.

— Хом, как же вы с мамой попали к индейцам?

Мальчик разомкнул пальцы и выпустил из рук коленку.

— Я мало помню, — сказал он, помолчав, — все как в тумане теперь. Накануне вечером я допоздна играл со своей собакой, знаешь, такой английский дог. А на рассвете проснулся от страшного шума. Визг женщин, возмущенные крики мужчин, самозабвенные детские рыдания и хлопки мушкетных выстрелов…

Я выбежал из дому как был, в ночной сорочке. В этот миг из соседнего леска грянули пушки. Осколки каменной кладки усеяли землю вокруг. Я бросился за угол, а там, на земле, с белым лицом, на котором особенно заметны были черные оспинки пороха, лежал мой отец. Одна нога у него была отдельно, и мне почудилось, что она шевелится. Меня стошнило. Я потом долго еще видел в кошмарах эту его будто живую ногу…

От сильного волнения голос мальчика дрожал и срывался.

— Не знаю, сколько я просидел рядом, когда из дома с криками о помощи выбежала мама, — продолжил он через минуту свой рассказ, — увидела меня, схватила за руку. Я помню ее наполненные страхом глаза. Мама бежала и тащила меня за собой, а я все думал, что она ищет папу, и пытался докричаться, что папа остался позади и мы бежим не туда. Вокруг все взрывалось. Как шмели, жужжали пули, кто-то кричал ужасно сильно, по-звериному. Помню взрослых — рычащих, ругающихся, дерущихся. Мама тянула меня дальше, и мы все куда-то бежали, от стены к стене, от двери к двери, пока не наткнулись на Куаро. Только мы тогда еще не знали, что он Куаро.

Он стоял невозмутимый среди всего этого безумного хаоса и, казалось, снисходительно смотрел на наше отчаяние. "Миледи, окажите мне честь, будьте моей прекрасной пленницей", — сказал он, твердо взяв маму за руку. И каким-то образом его уверенность и спокойствие вдруг передались нам. "Поверьте, — сказал Куаро, — это в ваших же интересах. Укройтесь здесь, — указал он на ближний пакгауз, — я приведу лошадей".

Мальчик рассказывал о войне, и я поймал себя на странном чувстве. Я не мог вообразить, что это он, застигнутый неприятельской атакой, чуть не погиб, а потом сидел у искалеченного тела отца.

— Так мы оказались здесь, — Хомяк вздохнул и посмотрел мне прямо в глаза. — Поначалу нам с мамой было плохо и слишком непривычно. Индейские женщины не признавали ее за равную, а мальчишки не принимали меня к себе. Но благодаря покровительству Куаро многое изменилось. Правда, они и сейчас меня не очень-то принимают, — стараясь совладать с охватившим его раздражением, сказал мальчик, — но кто они есть по сравнению со мной! — закончил он, словно кому-то это доказывая.

Изящно, подумал я. И так похоже на Куаро: спасти аристократку и вместе с тем получить очаровательного воспитанника. Что до мальчика… Часто такие испытания ожесточают душу, делают человека злым, агрессивным, и эта злость просто так, сама по себе не пройдет.

Хом подозвал щенка, похлопав по коленке ладонью, почесал ему за черным ухом.

— Слушай, Тони… Тут такая история… Вот представь себе, что один очень близкий тебе человек хочет, чтобы ты стащил важную, ценную вещь у твоего же друга. А друг твой еще как дорожит этой вещью. И что тут делать? И так плохо, и так… Теперь выходит: украл я эту штуку, не украл — по всему я последнее говно.

Уперев локти в колени, он подпер голову руками так, чтобы ладони закрывали глаза, и сквозь щелки между пальцами смотрел на меня.

— Да совсем не последнее, — возмутился я. — Что ты такое на себя говоришь!

— Ну спасибо, — скривился Хомяк.

Внезапно с противоположного края поляны раздался характерный глухой удар, будто яблоко сверху гупнулось или шишка тяжелая. Я быстро обернулся и заметил в ветвях высокого каштана Эниака. Он что-то высматривал, приставив ко лбу ладонь козырьком от солнца.

— Гляди, вон Эни высунулся, — показал я Хомяку, радуясь, что можно сменить тему, — во-он на том дереве. Наверное, смотрит в прекрасное далеко. Мечтатель!

— Он не в прекрасное далеко, — кисло сказал Хомяк, — он ножик уронил. — Мальчик поднялся с травы и стал сосредоточенно оправлять набедренную повязку. — Этот прохвост с отвислыми яйцами — глаза и уши Куаро.

— Как это, с отвислыми? — спросил я машинально. Когда Куаро намекнул, что за мной тоже наблюдают, я не придал значения его словам… Да и Джо говорил, что испанца следует опасаться… Так, может быть, недавнюю откровенность знахаря надо расценивать как угрозу? Мол, не суйся, занято…

— А ты сам посмотри. К тому же Эниак очень хочет стать его любимчиком, — Хомяк проговорил это не по-детски сварливо.

Возможно, так оно и было. Но, не впервые наблюдая Эни околачивающимся неподалеку, мне казалось, что он был бы не против просто присоединиться к нам, потому что ему скучно, и только из врожденной деликатности не хочет давать Хомяку повод для ревности.

— Пусть Эниак идет к нам? — попросил я. — Раз уж все равно подсматривает, так пусть хоть не мучается. Кстати, надеюсь, его сестрица не сидит на соседнем дереве?

Хомяк пожал плечами — мол, как знаешь — и махнул рукой маленькому индейцу. Тот спустился вниз с ловкостью обезьянки и, подобрав в траве свой ножик, подбежал к нам.

— Эмине не прячется поблизости? — спросил я. — А то позови ее.

— Не-е. Она в деревню пошла. А я вернулся.

— Чтобы немножко пошпионить, — прошипел Хомяк.

— Замолчи свой рот, Ихамакиин! — Эниак строго изломил брови, чтобы выглядеть суровым. — Сын Джокуачаана никогда не станет шпионить, запомни это! Я следопыт и разведчик… А вообще, мне просто было интересно, — признался он.

— И что же тебе так интересно? — ехидно поинтересовался Хомяк.

— Да ты не обижайся, Мотылек, — сказал Эни примирительно. — Сам тоже знаешь, что это правильно, когда младшие занимаются с воспитателями. — Он повернулся ко мне и объяснил: — Ведь пока мы повзрослеем и станем воинами, охотниками, в общем добытчиками, многие из нас могут погибнуть. По глупости или самонадеянности. Из-за того, что недооценили угрозу. Да мало ли… В результате женщин вон сколько! А нас, мужчин, — мальчик гордо вскинул голову, — всюду подстерегает опасность, и мы должны быть готовы встретить ее лицом к лицу!

Хомяк фыркнул и отвернулся.

— С тех пор как мой отец объединил патамонов, у нас во всех поселениях так, — похвастался Эниак, не обращая внимания на реакцию приятеля. — И через несколько лет наше племя станет самым могучим и справедливым на этих землях. Потому что у нас такой порядок! Есть мужчины, которые отважные воины, но всегда находится взрослый — самый лучший защитник с повышенным чувством опасности и прирожденный наставник… Вы тоже ведь наставник в своем племени? — озадачил он вопросом и, не дожидаясь ответа, уютно пристроился у меня под боком, заставив Хомяка заскрипеть зубами.

— Женщины конечно главное в мире, — сообщил мальчик. — Только нельзя их допускать к воспитанию мальчишек — мы от этого делаемся безрассудные и даже агрессивные, когда вырастаем — оттого что взрослая женщина в мальчике, вольно или невольно, подавляет его достоинство мужчины. Это у нас каждый знает, скажи, Мотылек? Так что пусть женщины с девчонками возятся, как им и положено.

Восторженный образ мыслей юного индейца, его мягкий выговор и своеобразная манера выражаться вызвали у меня добродушную улыбку. Оказавшись вблизи, он разглядывал меня с откровенным интересом и был так полон доверчивым ожиданием счастья, что я почувствовал к нему необычайную симпатию.

Хомяк по своему обыкновению хотел поспорить, но тут из-за деревьев донеслось протяжное пение, и мы дружно повернули головы — на поляну вышла Эмине с неким подобием лукошка в руках.

— Меня за ягодами отправили, — будто извиняясь, сообщила она. — Пошли-те вчетвером?

— Я знаю земляничное место! — подхватился Хомяк.

 

И мы сообща отправились широкой тропой, которая уходила, как мне говорили, на десятки миль к югу, ведя через ущелья гор в долину реки Куюни и с незапамятных времен служила индейцам торговым путем. Эниак и Ухо смешно гонялись за огромными бабочками, Хомяк и Эмине увлеченно болтали.

В расточительном буйстве здесь росли как бы сразу три леса в одном: обычный высокоствольный лес, под ним лес непроходимых зарослей кустарника, а вверху, на стволах и ветвях деревьев, лес третий — целые армии паразитирующих растений. К тому же весь этот хаос во всех направлениях перевивался дикой путаницей сетей из лиан-канатов.

Я, бывало, подолгу вглядывался в эту бурю растительности, которая одним только видом своим навевала некий пьянящий дурман, состоящий из многообразия запахов и звуков девственной природы.

Джунгли есть джунгли, и, как обычно в тропическом лесу со всех сторон неслись голоса различных зверей, и кто мог сказать, что это — приветственные клики, предостережение, угроза? Все вокруг нас квакало, шипело, скулило, стонало, хрипело… Кому под силу распознать все то, что крылось в густых зарослях и решило вдруг подать свой голос!

Тут взгляд мой замер — в каком-нибудь десятке шагов, над самой землей на ветвях дерева притаилась огромная змея. Это была не серая анаконда, живущая поблизости от воды, — тело змеи было ярко раскрашено желтоватыми пятнами по серо-красному фону. Я даже не мог определить ее длины, поскольку видел лишь часть тела, но, судя по толщине, это был настоящий исполин. Высунув голову из-за листьев, змея следила за происходящим на земле. Нас она давно заметила.

Обо всех этих подробностях тут же поведал мне Эниак с торопливостью проводника, обрадованного возможностью рассказать об окружающих достопримечательностях. Он присел возле заходящегося лаем щенка и поглаживал его, успокаивая.

Тропический лес всегда таил массу неожиданных опасностей, и индейцы никогда не ходили по нему безоружными, поэтому дети не расставались с луками, а у меня за поясом был вселяющий уверенность пистолет. Я еще раздумывал, что же делать, как вдруг внимание наше было отвлечено от змеи странными звуками, долетавшими откуда-то издали, из глубины леса. Сразу в нескольких местах там трещали ломаемые кусты, и треск этот, поначалу приглушенный, все приближался, становясь явственнее, а потом мы услышали и другие звуки, глухие и яростные: не то пыхтение, не то хрюкание.

— Сагуино! — шепнула Эмине. — Дикие свиньи!

Целое стадо их двигалось прямо на нас. Я слышал рассказы индейцев о том, какие это опасные для человека звери, если их нечаянно раздразнить. Ослепленные бешенством, они бросаются на любого врага, будь то человек или ягуар, и, как бы он ни защищался, чаще всего разрывают его на части. Лишь поспешное бегство на дерево может тогда спасти от верной смерти.

Самый нижний сук ответвлялся от ствола моры, под которой мы стояли, на высоте примерно восьми футов, и я, подхватив Эмине, помог ей уцепиться за него, чтобы вскарабкаться наверх. Затем подсадил туда же Хомяка и подал ему обеспокоено скулящего щенка. Сук бы не выдержал всех, и мы с Эниаком поспешно забрались на дерево по соседству. Единственное, что приятно в тропических деревьях, так это то, что они закручены, заверчены и сплетены таким образом, что ставить руки и ноги на них гораздо удобнее, чем кажется на первый взгляд.

Я проверил порох на полке — не намок ли, что, к сожалению, часто случалось в здешних влажных лесах, — и на всякий случай подсыпал свежего. Внезапно что-то неприятно укололо меня в шею Рефлекторно хлопнув ладонью, я стряхнул с себя отвратительного мохнатого паука и еще вздрагивал, испытывая омерзение от вида этой твари, когда меня отвлек Эниак.

— Смотри! — показал он на змею.

Удав, услыхавший, как и мы, приближение стада свиней, вдруг ожил. Он медленно сполз чуть ниже. Теперь голова его и верхняя часть туловища висели над самой землей, а хвост обвивал ветви дерева где-то высоко вверху. Повиснув так в полной неподвижности, похожий на толстую лиану, он таил в себе скрытую угрозу, и под его сплющенным лбом, похоже, копошились какие-то коварные замыслы.

Стадо тем временем приблизилось. Кабаны не торопясь двигались по кустарнику прямо под нами и вокруг нас. Их было огромное множество, целая лавина, штук сто, а может, и больше. Я не спешил стрелять, выжидая, пока пройдет основная масса, зато Эмине с расстояния шагов в двадцать свалила из лука одну из бежавших самок. Досадуя на нетерпеливую девочку, я лишь покачал головой. Пронзительно взвизгнув, свинья вырвала клыками из раны стрелу, но следующая, пущенная Хомяком, пронзила ей сердце, и она замертво рухнула на землю. Неистовый визг привлек к себе часть стада. Возбужденные непонятным явлением кабаны обступили погибшую самку и, ощетинив загривки, усиленно принюхивались, но, к счастью, обнаружить нас не смогли.

И тут напал удав. Схватив в пасть поросенка весом никак не меньше нескольких десятков фунтов, он легко, словно крохотного птенца, мгновенно утащил его наверх. Пронзительный визг жертвы разнесся по лесу, заглушив отчаянное тявканье сидящего в корзинке у Эмине щенка. Удав, не взирая на вопли поросенка и его упорное сопротивление, поднялся чуть выше. Там, прижав добычу к стволу, он обвил и ствол, и поросенка одним витком своего тела. Объятие было смертельным. С наверняка поломанными ребрами и раздавленными внутренностями поросенок немного подергался и затих.

Все это происходило на глазах стада, наблюдавшего за этой лесной трагедией с немым отупением. Но уже при последних конвульсиях жертвы кабаны внизу задвигались. Несколько из них бросились к дереву с удавом и принялись рвать ствол клыками. Другие последовали их примеру.

Дерево не было особенно толстым, и под напором яростных клыков ствол затрясся от корней до самой верхушки. Удав заполз выше. Обезумевшее стадо неистовствовало. От ствола летели щепки. С глухим стуком на землю упало тело мертвого поросенка. Стадо отпрянуло как бы в испуге, но тут же бросилось в новую атаку с удвоенной яростью. Было ясно, что дереву долго не выстоять.

Сообразил это и удав.

А Эмине не теряла времени даром. Схватка происходила почти под нами, в каких-нибудь двадцати шагах, и каждая стрела из ее лука попадала в цель, хотя и не каждая оказывалась смертельной.

Я невольно то и дело поглядывал на юную индеанку. Обхватив ствол крепкими ногами, она грациозно изгибала стан, натягивая лук, и не могла не вызывать восхищения.

Наконец, и я решил выстрелить по кабанам. Те конечно слышали заливистый лай Уха и грохот над головой, но, разъяренные и ослепленные гневом на змею, видели только ее и все относили на ее счет. А я тем временем спокойно перезаряжал пистолет и успешно посылал пулю за пулей в кабанье стадо.

Удав понял, что прибежище его становится все более ненадежным, и он в любую минуту может оказаться на земле. По соседству стояли другие деревья, вплетаясь своими ветвями в крону того, на котором прятался убийца. Но ветви эти, слишком тонкие, не выдержали бы тяжести огромного тела. Зато были лианы, притом довольно мощные, которые, перекидываясь, словно гирлянды, с дерева на дерево, связывали меж собой соседние стволы.

Одну из них удав и выбрал себе для бегства. Выбрал неудачно. Сами по себе плети были толстыми и прочными, но с ветвями сплетались слабо. Удав, двигаясь с величайшей осторожностью, не добрался еще и до середины лианы, как помост этот под огромной тяжестью начал медленно оседать.

Удерживаться удаву на столь шаткой опоре становилось делом сложным. В какой-то миг он, потеряв равновесие, перевернулся, хвост его при этом и повис в воздухе. В это мгновение огромный старый вепрь прыгнул высоко вверх, и на этот раз удачно — он ухватил конец хвоста мертвой хваткой. Мощный рывок, и тело удава соскользнуло вниз. Мгновенно подскочили другие кабаны, впились клыками, стащили врага на землю. Удав-великан справился бы, вероятно, с двумя-тремя кабанами, но не со всеми. Пока он сжимал в пасти рыло одного, остальные с неудержимой яростью в мгновение ока его растерзали.

В воздухе запахло мускусом. Кабаны, насладившись одержанной победой, постепенно успокаивались.

Я отвернулся от побоища и поглядел на ловко устроившегося рядом и отправляющего стрелу за стрелой Эниака. Дружелюбный оказался мальчик. С обаятельной улыбкой и глазами, по выражению которых ни по чем не догадаешься, что у него на уме. Мило вздернутая верхняя губа и забавная манера поджимать левый уголок рта, выражая досаду или недоумение. Я взглянул на его необычный колчан для стрел. Эни проследил мой взгляд и расплылся в улыбке.

— Это мне Эмине сшила. Из беличьих шкурок. Хороший, да? Куаро теперь зовет меня "паж с бархатной сумкой", — похвастался он. — Тони, а что значит "паж"?

Хомяк на соседнем дереве изо всех сил зажимал рот, чтобы не расхохотаться. Глаза стали огромные, что придавало его лицу совершенно уморительный вид.

И тут все затихло. Даже Ухо устал тявкать. Я взглянул на кабанов: несколько животных задрали морды вверх, словно принюхиваясь. Что-то их насторожило. Поначалу я решил, что они обнаружили нас, людей. Но нет, смотрели они не на нас, а, пожалуй, в сторону зарослей, откуда пришли. Зафыркав, они сорвались с места и бросились наутек, вдогонку за стадом, ушедшим прежде вперед. Миг, и на поле боя не осталось ни одного кабана, за исключением убитых нами и раненых, при последнем издыхании.

Еще доносился треск от убегающих кабанов, еще Эниак отправлял им вслед последние стрелы, когда в зарослях под нами мелькнуло мощное тело. Желтоватое, пятнистое, длинное.

Ягуар! — тревожно екнуло сердце.

Да, это был ягуар, кравшийся за кабанами по следу. Ему так же хотелось урвать что-то для себя. Подкравшись ближе, он остановился, изумленный зрелищем множества вокруг трупов и раненых кабанов.

Нас разделяли считанные шаги. Он был весь перед нами, как на ладони. Хищник, явно озадаченный необычностью картины, припал к земле, рыская по сторонам своими узкими кошачьими зрачками. Он, несомненно, хотел понять, что же тут произошло.

— Смотрит на нас! — тихо сказал Эниак мне прямо в ухо.

Я невольно поежился.

— Эни! — зашептал Хомяк с соседнего дерева.

— Не шевелись! — предостерег его маленький индеец.

Ягуар уставился в нашу сторону и больше не отрывал от нас глаз. Зрачки его горели яростью. Похоже, мы ему приглянулись. Может, он принял нас за каких-то аппетитных обезьян?

У меня по спине пробежали мурашки. Пистолет был разряжен, Эмине давно расстреляла все стрелы, а у Эниака, судя по всему, оставалась последняя. Стараясь двигаться как можно медленнее, я потихоньку насыпал порох на полку, забил пулю и взвел курок.

А хищник тем временем, не обращая, как ни странно, ни малейшего внимания на лежавших перед ним кабанов, буквально пожирал нас глазами. Вот он шевельнулся и крадучись пополз в нашу сторону. Казалось, это крадется сама неотвратимая судьба, от которой не было спасения. Наш с Эниаком сук рос достаточно высоко, и ягуар не мог одним прыжком достать нас, но ловко лазивший по деревьям зверь без труда добрался бы по стволу до приглянувшейся ему добычи.

Держа пистолет двумя руками направлением в сторону ягуара, я краем глаза заметил, что Эниак не потерял самообладания. Последнюю оставшуюся стрелу он наложил на тетиву и, сосредоточенно прищурившись, ждал. Его спокойствие, отвага, его готовность к борьбе тронули меня до глубины души, наполнив сердце какой-то удивительной нежностью.

— Эни-и-и! — вновь отчаянно зашептал Хомяк, пытаясь привлечь внимание моего соседа, чтобы бросить ему колчан с оставшимися у него стрелами. Похоже, сам он не был уверен, что в решающий момент сумеет выстрелить без промаха.

Эниак не обернулся, он напряженно следил за зверем.

Между тем ягуар весь подобрался, готовясь к прыжку. Я обеими руками сжимал пистолет, упорно целясь зверю в голову, и, когда мушка пистолета закрыла его глаз, нажал на курок. Одновременно с выстрелом, издав пронзительный короткий рев боли, ягуар взвился воздух, где его достала стрела, пущенная Эниаком. Тяжко грохнувшись оземь, зверь с минуту лежал, будто пораженный громом, потом вскочил и неверными прыжками бросился вглубь леса. Бежал он тяжело, шатаясь, словно ему что-то мешало.

— Попал, попал!.. — громко закричал Эниак и, в порыве радости схватив меня за руку, привлек к себе.

— Осторожно, а то упадем! — отбивался я, смеясь.

— Я перепугался до смерти, — признался он. — Мотылек, ты хотел что-то спросить?

— Только одно: где тут туалет, — буркнул Хомяк.

На нас напал безудержный припадок смеха, пришедший на смену сверхчеловеческому напряжению.

Мало-помалу придя в себя и остыв, мы уже спокойнее окинули взглядом поле битвы под нами. Ягуар скрылся в чаще и больше нам не угрожал: стрела попала ему в шею, а пуля, вероятно, в голову. Кабаны лежали повсюду. Получается, вместо ягод мы добыли мяса для вечернего пира.

Прежде чем спуститься с дерева, я предусмотрительно снова зарядил пистолет. Потом спрыгнул, снизу-вверх взглянул на довольного Эниака и невольно улыбнулся: да, отметил я про себя, Куаро не лишен чувства юмора.

Ягуара мы не нашли, да, впрочем, и не очень его искали; насчитали больше двадцати убитых кабанов; двух, поменьше весом, подвязали к шестам и понесли в поселок, нужна была помощь, чтобы перетащить остальные туши. Вскоре за деревьями привычно засветились огни костров: там готовились к празднованию равноденствия.

 

Пока индейцы носили из леса и свежевали добычу, прославляя Эмине, Эниака и Хомяка как великих охотников, я решил не терять времени даром и побриться. Признаться, двухнедельная щетина основательно надоела и здорово чесалась. Да и на предстоящем празднике, какой бы он ни был, хотелось выглядеть прилично.

— Послушай, — обратился я к Эниаку, который не отходил от меня ни на шаг, из-за чего Хомяк даже психанул и отправился в одиночку наблюдать за возведением помоста для ритуального представления, — я хочу привести себя в порядок. Сможешь достать очень острый нож и тот скользкий корень, которым вы натираетесь, чтобы отмыть грязь?

— А мой ножик не годится?

Я попробовал пальцем лезвие — туповат для этого.

— Для чего?

— Мне нужно сбрить с лица волосы.

— Как сбрить? — не понял мальчик.

— Ну соскоблить, что ли. Убрать, чтобы их не было.

— Зачем их убирать? — засмеялся Эниак. — Все, что есть на теле и внутри тебя, для чего-нибудь нужно. Разве будет хорошо, если один посчитает лишними пальцы, другой — ноги, третий — глаза.

Теперь уже рассмеялся я. Логика Эни меня не убедила, и я повторил свою просьбу.

— Я могу это принести, но все-таки подумай, стоит ли так делать? — забеспокоился тот, увидев, что я серьезно намерен уничтожить волосы на лице.

Только когда я поклялся, что такая процедура не принесет здоровью ни малейшего вреда, Эниак неохотно отправился разыскивать нож и корень, заменяющий мыло, оставив на прибрежном песке аккуратные отпечатки своих босых ног. Я сошел рядом с ними к реке и с наслаждением окунулся в прохладную воду.

Через час, после долгих трудов и непередаваемых мучений, с помощью маленького индейца мне кое-как удалось принять человеческое обличье. При виде моего чистого лица с царапинами мелких порезов Эниак прыснул веселым смехом. Его тонкий загорелый пальчик коснулся моей щеки.

— Ты стал не таким красивым, — с притворным сожалением отметил мой юный друг. — Не похож теперь на тигра!

— Зато он больше понравится им! — подхватил его приятель Арунак. Инициацию он прошел в прошлом году, но женщину познал еще в двенадцать, и вскоре все девушки в поселке шептались о его мужской силе. Арунак подошел к нам заинтересовавшись процедурой бритья и теперь собирался избавиться от волос внизу живота.

— Кому? — спросил я с недоумением.

— Ну, тем женщинам, — подросток указал острием ножа на купавшихся поодаль на мелководье индейских девушек, с ужасом наблюдавших за его действиями. — Ты разве их не заметил? Погляди, вон та так и смотрит на тебя, вторая справа, изящная и гибкая, как большая хитрая рыба.

— Исключительная просто красота, — согласился я.

Между тем подготовка к празднику была завершена.

"Великих охотников" усадили на самые почетные места перед наскоро возведенным помостом. Эниак сидел очень красный и время от времени тер шею. Кажется, он стеснялся, что чувствует себя таким счастливым. Когда его хвалили, у него становились страдающие глаза.

Действо наконец началось.

Под монотонный ритмичный бой нескольких барабанов на помост трусцой и мелкими шажками взбежали два ряда мужчин и женщин. Приплясывая в такт, они закружились, сопровождая танец плавными движениями рук. Лица их сохраняли при этом серьезность и сосредоточенность. В кругу танцующих в маске какого-то жуткого чудища извивался человек, выполняющий что-то похожее на роль предводителя. При этом он исполнял танец на свой манер и мотался как одержимый, изображая в пляске не то охоту, не то бой. Лишь по характерной хромоте я с удивлением признал в нем Куаро и отдал должное его таланту перевоплощения.

Истека был на этом празднике своего рода тамадой. Покрытый татуировками и немного косолапый, он отличался не только чрезмерной тучностью, но и крайне веселым нравом, непрестанно расточал всем улыбки, сыпал язвительными шутками, часто понятными лишь ему одному, то и дело подливал кашири — кисловатый на вкус пьянящий напиток с резким запахом.

Я все время ловил на себе его бесноватый взгляд. Кажется, его взбаламученный разум готовил мне все возможные виды отмщения за дневную неудачу.

Наряду со множеством достоинств патамоны обладали и одним весьма огорчительным недостатком — неистребимой тягой к алкоголю. Хмельное до беспамятства хлестали все, и взрослые, и дети. Тыквы с кашири переходили из рук в руки, и, хотя пил я все меньше, а под конец и вовсе лишь пригублял, меня, отвыкшего от алкоголя, все-таки разморило и бросило в жар. В чудовищной духоте тропического дня пот лил ручьями, и не только с меня — со всех.

Тем временем песни и пляски на помосте не прекращались ни на минуту, и всеобщее возбуждение заметно росло. Здесь были совсем не те обычаи и условности, к которым мы привыкли. Никто не стыдился наготы, но Боже вас упаси войти без приглашения в какой-нибудь шатер или хижину во время трапезы — это будет кровным оскорблением!

В качестве деликатеса подали разделанного печеного удава, того самого. Змеиное мясо пришлось съесть, чтобы никого не обидеть. Когда я начал жевать первый кусочек, меня затошнило. Объективных причин не было никаких, так как мясо оказалось прекрасным, но я ничего не мог поделать, словно мой желудок был сам по себе и от меня не зависел. Глотать мне удавалось лишь с огромным трудом.

Вскоре для старейшин и гостей подвесили гамаки, предложив в них улечься. Один из них занял я и, надо признать, гамак пришелся как нельзя кстати, потому что чувствовал я себя все хуже. Потом подошли Джо, Говард и Истека. Сын шамана, елейно улыбаясь, справился, не нуждаюсь ли я в чем-либо, не нужна ли заботливая помощница, и сообщил, что мне в знак уважения отвели отдельную хижину на окраине деревни. Как возле меня в гамаке оказалась Эмине, не помню. Она мурлыкала ласковым котенком, и мне было приятно, что она рядом.

Тамтам гремел сначала медленно, но ритм его ударов постепенно учащался, и индейцы, подчиняясь ему, двигались вокруг большого костра, выбрасывавшего в небо жаркие языки пламени. Воины вскрикивали, потрясая копьями, подобно слепым хватались за глаза, за грудь, за торчащие как палки половые члены, гладкие тела их лоснились от пота, гигантские тени плясали на земле. Барабан выбивал лихорадочную дробь, и я чувствовал, что невольно поддаюсь его ритму, что голова кружится, а все тело охватывает глухой пьянящий призыв.

Внезапно на помосте возникли две голые мужские фигуры, вымазанные белой глиной, потрескавшейся на изгибах колен и локтей. На спинах этих танцоров были прилажены мягкие оленьи шкуры. Оба плясуна двигались на полусогнутых ногах, изображая оленя и олениху, и на голове у каждого из них была привязана кожаными шнурками безглазая оленья маска, при этом на голове самца покачивались раскидистые тяжелые рога, неизвестно каким образом прикрепленные к маске. Руки каждого были украшены связками птичьих перьев. Дикарь-самец двигался кругами, оглашая воздух звуками, весьма схожими с ревом настоящего самца, и, приближаясь к индейцу-самке, он тыкал своим заметно набухшим органом между крепких бедер и ягодиц своего партнера. При каждом сильном ударе разгоряченная мышца наливалась соком, приводя зрителей в явный восторг. Оба танцора возбуждались на глазах. Женщины с веселым смехом бросали в них комья грязи и пучки травы.

— Это дичайшее зрелище! — воскликнул Говард. — Такое было возможно на публике разве что в античном Риме!

Когда танцор-самец сумел наконец попасть в такт движению партнера, и его разросшийся детородник, смазанный жиром, проскользнул в намеченное отверстие, танцор-самка упал на локти и ткнулся головой в землю. Окружающие бросились к совокупившейся паре, хлестая обоих связками душистой травы. Ребятишки, ловкие, как дикие кошки, плясали, крутились, бегали меж соплеменников, беспрестанно визжа и толкая друг друга. Светлая голова Хомяка промелькнула в гуще обнаженных тел. Многие дети и взрослые мастурбировали. Затем все расступились, а вокруг пылающего невдалеке от помоста костра свился пестрый хоровод поющих фигур. Все племя присоединилось к празднику.

— Я никогда прежде не встречал такого неистового торжества, — проговорил Говард, глядя на двигающихся по кругу людей.

— И я не видел такого прежде, — дрожащим голосом сказал я. — Всякое бывало, но чтобы так вот, на виду у всех…

— Подумать только, — словно в трансе, вслух размышлял ирландец, — эти люди не скрывают ничего, что у них на душе. Они выражают себя, не заставляя никого следовать за собой. Потрясающе! Они абсолютно свободны! Я теперь понимаю, что такое свобода… Ты волен высказать свою мысль, проявить ее в реальной форме, а твои сородичи могут решать, вредит она им или нет… Ничто не запрещается… Если кому-то не нравится, он просто уходит в сторону и не принимает участия… Потрясающе!

— Чему ты удивляешься, — сказал Джо. — Разве ты удивишь кого-нибудь, когда скажешь, что ты голоден?

— Нет.

— А когда ты хочешь женщину?

— Ну… Это как бы не совсем прилично… в цивилизованном обществе.

— Твое цивилизованное общество похоже на размалеванные лица индейцев в бою, за которыми не угадать истинных чувств. — Джо с сожалением покачал головой. — Разница заключается в том, что мы скрываем свое настоящее лицо, дабы его не сумели распознать злые духи, а белые — прячутся друг от друга. Индейцам нечего скрывать, они не могут позволить себе скрывать что-либо, потому что целиком зависят от сородичей…

Тамтам все гремел, словно обезумев; вереница индейцев извивалась змеей. Украшения — нарядные заколки для волос, вплетенные в косы кисточки, серьги, кольца в носу, ожерелья, цепочки на поясе, ручные и ножные браслеты — так и сверкали в игривом свете костров. Подул легкий ветерок, и языки пламени затрепетали, пляшущие отблески вплелись в хоровод разгоряченных любовью тел, убыстряя их движения. Индейцы сновали повсюду, они шумели, пили из резных пиал. Жарили на раскаленных камнях водяных змей, сидели на вязаных циновках, прямо на траве; с перекладин и развилок деревьев кричали дети. Веревочные лестницы колыхались на ветру, к ним для красоты были привязаны яркие ленточки.

Из скопления тел выбрался Эниак, смеющийся и отбивающийся от чьих-то рук. Мальчик лишился своей набедренной повязки, и ничто не мешало теперь, памятуя совет Хомяка, присмотреться к нему повнимательнее. Он подбежал к гамаку:

— Тони, идем же к нам!

— Боюсь, староват я для этого, дружок, — попробовал я отговориться, не желая показывать, как муторно себя чувствую. — Но от маисовой водки не откажусь. — Обжигающий глоток виделся мне сейчас лучшим лекарством.

— Так ведь там самое интересное! — запротестовал Эниак. — Гляди, потом будешь жалеть, — он сделал движение, чтобы уйти.

— Подожди, — удержал я его. — Уж один-то стаканчик ты обязан пропустить со мной. Покинуть меня, не дав мне возможности хотя бы чуточку развратить несгибаемого воина — это было бы нарушением всяких приличий!

— Ладно, — уступил мальчик, сверкнув улыбкой, и через минуту притащил до краев наполненную водкой пиалу: — Это будет достаточно развратно?

Дальнейшее я помню смутно. Кажется, я поплелся осматривать свое новое жилище, рядом почему-то снова была Эмине. Мы старательно устилали пол шерстяными циновками. Аромат, исходивший от девушки, дурманил меня, нежные прикосновения ее рук и коленей наполняли тело тем томлением, которое испытывалось в ранней юности, и я блаженствовал в приливе охватившей меня чувственности.

В прошлой жизни, в моем, таком далеком отсюда, будущем, у меня не было любимой жены, маленьких детей. Может быть, здесь и теперь мне удастся создать свою семью? Или моя судьба, как определил Эниак, состоит единственно в том, чтобы всегда пестовать чужих детей, исполняя свое предназначение, заложенное в меня природой?

Все плыло, и нескончаемый бой барабанов кружил возле меня всеми цветами радуги, хороводом липких звуков. Время взбунтовалось: внезапными ударами далекого бубна срывалось из будущего, эхом скользило по настоящему и глухо таяло в прошлом.

"Чего же ты хочешь?" — услышал я в своей голове беззвучный вопрос и заговорил, как мне казалось, очень громко. Я сказал: я знаю, что в моей жизни и в моих поступках чего-то не хватает, но не могу обнаружить, чего именно. Я смиренно просил сказать мне, что в моей жизни не так.

Вдруг я увидел мать. Она стояла посреди цветущей поляны, но поляна исчезла, и вся сцена переместилась в старый дом, где прошло мое детство. Я стоял с мамой в саду. Я обнял ее и стал торопливо говорить все то, что никогда не мог сказать ей раньше. Каждая мысль была законченной и исчерпывающей. Было так, словно у нас в самом деле нет времени и нужно сказать все сразу. Я говорил что-то совершенно потрясающее, говорил о чувствах, которые к ней испытывал, — что-то такое, о чем при обычных обстоятельствах никогда бы не посмел заикнуться.

Мама не отвечала. Она просто слушала, а потом пропала. И я снова был один, и я плакал от печали и раскаяния. Мой разум, думал я, — всего лишь определенным образом направленное прозрение. Все правда, поскольку все — от восприятия.

Вновь всплыла болезненная и неотвязная проекция. Словно распахнулась дверь в давно минувшее, самое раннее детство.

После дождя я часто играл на улице в запруды, и не было ничего увлекательнее той игры. Тогда из калитки напротив появлялась высохшая седая старуха в растянутой вязаной кофте. Она тихо стояла, пристально глядя на меня восьмилетнего, потом всегда вынимала из глубокого кармана выцветшего, застиранного своего балахона, бывшего некогда платьем, подтаявшую шоколадную конфету и настойчиво совала ее мне коричневой заскорузлой рукой.

Она не говорила ни слова и внушала безотчетный страх, потому что я чувствовал: она одинока. Она внушала страх не жалким своим видом и не потому, что на носу у нее был пористый, волосатый бордовый нарост, который приковывал взгляд, а потому, что я чувствовал: в ее голове шевелятся мысли, и мысли эти разворачиваются надо мной паутиной.

Неужели мне уготована такая участь?

В моей жизни было нечто, чем я, не сознавая этого, дорожил больше всего на свете. Это не любовь и не деньги, которые у меня были, сплыли, и я о них не жалел, не власть и не слава, которых у меня не было, и я к ним не стремился, более того — чурался. Это было уединение.

Когда я бывал среди людей, то все равно оставался как бы на поверхности уединения, в твердой решимости при малейшей тревоге укрыться, уйти на глубину. Вот и теперь, среди этих веселых и здравых туземцев с их беззаботной любовью и не завуалированной жестокостью, я один. Люди вокруг меня все время говорят друг с другом, с ликованием обнаруживая, что их взгляды совпадают. Господи, как они дорожат тем, что все думают одно и то же. Стоило бы посмотреть на выражение их лиц, когда среди них появится вдруг человек с взглядом, устремленным внутрь себя, человек, с которым ну никак невозможно сойтись во мнениях!

Как же так вышло, что то, что меня устрашало, постепенно приобрело редкий и драгоценный смысл?

Пока еще не поздно, пока я еще не навожу своим видом страх на детей, надо менять образ, надо найти себе подобных, надо к ним приобщиться, возликовать сообща от взаимного совпадения, оплести друг друга тысячью цепких нитей.

Мысли мои мчались все быстрее, так быстро, что их невозможно стало распутать. Удары тамтама сливались в один неумолчный гул.

Куаро сплел свою паутину, и я сплету, спеленаюсь коконом из собственных пристрастий, и запутаюсь в своей же паутине так прочно, что не вырваться.

Куаро дарит своим питомцам понимание и тем делает их счастливее, ведь, как известно, счастье — это когда тебя понимают. Каждый день, каждый час, каждый миг общения — счастливыми! Ну как все просто!

Музыка приходит и уходит, пересекает время, отвергает его, прорывая широкими сочными стежками; есть другое время. Мне нужно совсем немного этого времени, всего месяц, а может, меньше, и все будет хорошо, но оно сжимается, стремясь вытолкнуть меня прочь, как инородное тело.

Во мне лопнула некая пружина — я могу двигать глазами, но не головой. Голова размякла, стала какой-то резиновой, она словно бы еле-еле удерживается на моей шее — если я ее поверну, она свалится.

В глотке кисловатый привкус кашири.

В моей неповоротливой голове в такт барабанному бою нарастающей симфонией бьется "Halt Mich!" из манерно-куртуазной Элодии. Словно какая-то неутомимая, неутолимая преступная страсть пытается выразить себя с помощью этих величественных звуков. Неумолимая закономерность звуков, наполняющих себя жизнью. Но не успев родиться они уже постарели. Я должен примиряться с их смертью — более того, я должен ее желать: я почти не знаю других таких пронзительных и сильных ощущений.

Каких вершин я мог бы достичь, если бы тканью мелодии стала моя собственная жизнь!

 

К вечеру все дорадовались до того, что не вязали лыка. Джо сидел с потухшей трубкой в руке, уставившись остекленевшим взглядом в костер, Говард тянул заунывные кельтские напевы, Куаро не показывался. Наверное, смаковал свой драгоценный коньяк в одиночестве. Новоявленные мужчины, вчера еще мальчишки, под одобрительные возгласы соплеменников состязались в метании томагавков, порешив при этом обоих пленников у пыточного столба. Весь лагерь был загажен и заблеван, так что ступать приходилось с оглядкой, дабы не вляпаться в продукты жизнерадостной жизнедеятельности.

Я чувствовал себя лишним на этом празднике жизни. В ушах шумело, тело везде зудело и чесалось, кружилась голова и временами накатывали приступы тошноты. Сидя на приспособленном под скамейку бревне, я осоловело глядел на спокойные воды Гуаликоана. Говорят, есть три вещи, на которые человек может смотреть бесконечно: бегущая вода, живой огонь и звездное небо. Здесь всего этого хватало с избытком.

Нетвердым шагом с ворохом своей утренней ритуальной одежды появился Ихамакиин и, опустившись на корточки, стал перебирать его с таким видом, будто проделывает это в тысячный раз. От него на добрую милю разило кукурузной водкой. Хомяк был чем-то до крайности расстроен и удрученно сопел, бормоча под нос ругательства в собственный адрес.

— Что, промахнулся томагавком? — спросил я.

— Да нет, если бы…

Он пнул ногой ворох, устало присел с ним рядом и принялся бросать в воду камешки — извечная забава всех мальчишек. Потом взглянул в мою сторону, скривился, будто глотнул уксуса, и буквально простонал:

— Зачем, ну зачем ты ее обнимал так…

— Кого? — не понял я.

— Эмине, — он чуть не плакал.

— Ты что? — я оторопел. — Ты действительно думаешь, что…

— Не думаю — знаю, я видел! — почти закричал он.

Неожиданно за кустами раздался треск хрупких веток и оттуда вывалился пьяный разъяренный Куаро. Шел он скорее вбок, чем вперед, пытаясь сохранить равновесие.

— А-а! — взвыл он протяжно. — Вот ты где, маленький паршивец. Отвечай быстро, где ты девал карту?!

С перекошенным от злобы лицом Куаро добрел к мальчику, подхватил и принялся трясти как Буратину. Если б я не знал, что холщовый мешочек на груди Хомяка полон всякой всячины, кварцевых камушков необычной формы и мелких монеток, я бы решил, что звенит у него внутри, — так он его встряхивал. Надо признать, сила у испанца была.

— Да поставь ты мальчика на место, Куаро, — сказал я, борясь с очередной волной дурноты.

Тут только знахарь меня заметил.

— А, Тони! — свирепо зарычал он. — И ты здесь! Скажи еще, что ты ни при чем! И что же вы тут замышляете?

В этот момент Хомяк издал мучительно утробный звук и его обильно вырвало на белоснежную батистовую сорочку каталонца. Конечно, сорочка не отличалась совсем уж девственной белизной, и ворот был застиран, и манжеты, но таких испытаний на ее долю, похоже, еще не выпадало.

— Святой ганглий… — только и смог произнести тот, осторожно, на вытянутых руках отпуская мальчишку.

— Куаро, я… она пропала, — с несчастным видом покосился на него Хомяк, утирая рот. — Я сам не знаю, куда она подевалась. Не знаю.

Куаро брезгливо стянул с себя кружевную материю, отбросил в сторону и в недоумении опустился наземь рядом с ворохом Хомяковой одежды.

— Collons...[Каталонское ругательство] — Вы что же?.. Сказать хотите, что… вы ее потеряли? — он переводил мутный взгляд с меня на мальчика.

— Что за карта-то? — поинтересовался я. — Судя по всему она вам очень дорога.

— Карта Маноа, Тони! Карта золотого города!

— А я ее потерял, — убитым голосом вновь сообщил Хомяк.

— И вы хотите, чтоб я поверил в эту чушь? — вскинулся Куаро. — Не надо делать из меня дурака! Это ты его подговорил, Тони? Не отпирайся — вас слышали. Покусился, значит, на древние индейские реликвии, а? Джо не поймет, mi amigo, совсем не поймет.

Нет, ты скажи за каким бесом она тебе вообще понадобилась? Ведь мало того, что к городу не подобраться в одиночку, где бы ты его искал в сумасшедшем лабиринте рек?

Хомяк сидел в сторонке с видом нашкодившего мальчишки, уверенного в том, что взрослые без сомнения решат возникшую проблему наилучшим образом.

Куаро с усилием поднялся.

— В общем, вертай карту взад, Тони, как говорят у вас в России. Иначе завтра тебя привяжут к пыточному столбу, и тогда уж я ничего не смогу гарантировать, несмотря на все мое к тебе расположение. — Он мрачно ухмыльнулся. — Есть мнение, что если долго мучиться — будешь долго мучиться. — Развернувшись, испанец на нетвердых ногах поковылял к догорающим кострам.

— Бежать не советую, — буркнул он на ходу.

Что может быть ужасней, чем ощущение собственного бессилия? Все происходящее было мне совершенно не понятно — какой-то театр абсурда. И еще, признаться, я трусил.

Пойти к Джо? Он справедливый вождь, насколько я его знаю. Даже при том, что ему приходилось убивать людей, пусть и врагов — сумел сохранить в себе добродушие и порой удивительно детский взгляд на окружающий мир. Конечно, он был немного невнятен, слегка мечтатель, иногда ворчливый и раздражительный, но легко отходчивый и отзывчивый на любое проявление интереса. Но Куаро выдвинул тяжкое обвинение, и вряд ли вождь поверит мне, едва знакомому бродячему торговцу, а не помощнику своего шамана.

Обратиться к Говарду? Он — один из лучших мечников — может, и взялся бы мне помочь, но что мы, вдвоем — против целого племени индейцев, с молоком матери впитавших военное ремесло? К тому же, чем больше я узнавал Говарда, тем меньше его понимал. Сомневаться в ирландце было невозможно, так же невозможно, как и верить в него. Он не поддавался изучению, не раскладывался на обычные человеческие эмоции. Довериться ему было все равно что отдаться стихии. Мне начало даже казаться, что в этом человеке таится что-то отталкивающее. Правда, он был красив, держался просто и обладал располагающими к себе манерами, но вместе с тем в нем чувствовалось высокомерие и сознание собственного превосходства, что мне очень не нравилось.

Вопросы крутились в голове. Что за таинственная карта? Неужто Маноа и их затерянный город действительно существуют? И куда теперь бежать, если бежать некуда?

Охотились за мной и англичане, так что путь на север для меня был отрезан, а спасаться во французском форте — все равно, что отсиживаться в мышеловке, которую полковник О'Коннери вот-вот захлопнет. На востоке океан. В голландских факториях на юго-западе можно было легко угодить в рабство к беспринципным плантаторам, на юге — фанатичные испанцы, которые еще не всякой легенде поверят, а уходить на запад, в безлюдные прерии — чистое безумие.

Везде грозили опасности. Кроме того, чувствовал я себя прескверно, и мне становилось уже почти безразлично, спасусь я или нет. Опускалась ночь, и где-то невдалеке противными голосами начали перекликаться кукуи, а может, какие-то другие твари. Я повернулся к Ихамакиину. Он клевал носом, поджав коленки и обхватив их руками. Протянув руку, я коснулся головы Хомяка. Волосы слишком длинные. Их давно пора вымыть. Черт, и постричь. А еще ему нужна мать. Только тогда можно гарантировать, что мальчик будет окружен заботой.

И тут случилось странное: рядом со спящим мальчиком я тоже немного успокоился. Не так чтобы очень, но все же. Взял парнишку на руки и понес в свою хижину, уложил бережно, сдвинув комковатые, пахнущие гнильцой соломенные матрацы.

Он открыл глаза, поморщился на свечу и зевнул. Несколько мгновений возвращался издалека. Потом улыбнулся, узнавая:

— А, Тони… Ты не волнуйся. Если вдруг что — я метко бросаю томагавк. Ты не будешь мучиться и умрешь быстро.

И уснул дальше, посапывая мне в плечо.

— Ну спасибо, дружок, — пробормотал я. — Теперь я знаю, к кому обращаться за поддержкой — к тебе!

 

4

Денис хмыкнул и отложил тетрадь, вылез из гамака, отбросив приставшее к спине покрывало, размял ноги. Солнце уже припекало вовсю. Пока индейский лагерь спал, было время перекусить.

Оленины в холодильнике не оказалось, так что пришлось удовольствоваться куриным филе. Сунув его в микроволновку размораживаться, он быстренько скинул одежду и босиком прошлепал по теплым плиткам пола из кухни дальше, в ванную. Наладив воду до привычной, встал под душ.

Уже минут через десять, облаченный в короткий махровый халат, мальчик готовил себе простую еду: слегка обжарил кусочки курицы, оборвал гроздь красного мелкого винограда и покрошил руками листья салата в качестве нейтральной зелени; все полил сверху майонезом и перемешал. Чуть было не посолил по привычке, потому что любил все соленое, но вовремя одумался.

На обеденном столе попалась на глаза очередная воспитательная записка: "Ты вчера оставил меня без связи! Подумай!" И ниже: "Я сегодня до 19. Папа". К сожалению, о чем думать, он не написал, и пришлось думать о разном.

Денис жил так… порою будто напоказ. Только не перед другими напоказ, а наедине с самим собой. Так, словно за ним следит неведомый наблюдатель, некое высшее существо, отстраненный, но благосклонный зритель. Это была интересная игра, а Денис представлял себя талантливым актером. Вспоминая о зрителе, он старался все делать красиво и размеренно, вдумчиво и обстоятельно, даже с некоторым пафосом, чтобы зрителю не было скучно. Он буквально видел, как тот одобряет его благородные движения души, а на прочие ее порывы снисходительно закрывает глаза, полагая их присущими каждому маленькими и невинными слабостями — вроде фривольных фантазий под душем о знакомых девочках: надменной соседке Антона Кире Анохиной, самовлюбленной кокетке Юле Кочетовой, приветливой и смешливой толстушке Светке Первухиной.

Конечно он не стал в двенадцать лет счастливым любовником взрослой женщины, как сосед по даче Алешка, но и не тужил по этому поводу, рассудительно полагая, что и у него такой опыт тоже не за горами.

Больше его волновало другое. Денис часто с безнадежной завистью смотрел на пацанов, у которых умение флиртовать будто заложено от природы. Они сходу находили нужные слова, в несколько минут завоевывая внимание ровесниц. А ему приходилось двигаться путем проб и ошибок, к девочкам он относился если не с почтением, то, по крайней мере, с каким-то необъяснимым почитанием, что тут же сказывалось на легкости общения.

Он никогда не позволял никому догадаться, что плохо разбирается в девочках и даже опасается их. Денис считал девочек существами, настолько от себя отличными, что искренне удивлялся, когда обнаруживал у них мысли и реакции, подобные своим собственным. Отчего и отношения с прекрасным полом строил, исходя из представлений, не слишком соответствующих реальности.

И, увы, ошибался гораздо чаще, чем натуры менее утонченные.

Папа рассказывал, что в его время одноклассники смеялись над пацанами, которые дружили с девочками. Денис даже поморщился от подобной дикости. Теперь к тем, кто с девочками не дружил, отношение было, мягко говоря, подозрительное.

Первухина, кстати, сама проявляла к нему ненавязчивый интерес, приглашала иногда к себе домой, и держаться с ней было легко и просто, как со старым другом. Жаль, что… упитанная. Совсем не в его вкусе. К тому же Денис все-таки считал себя достойным более привлекательной подружки. Вот если б с Кочетовой гулять — это было бы событие!

Симпатичная блондинка Юля Кочетова кокетничала, кажется, со всеми, кроме совсем уж ботаников, и даже Спиноза, высокий и тощий преподаватель истории, зануда и, по мнению детворы, хронический неудачник, не избежал ее обольстительных заигрываний.

Денис знал, что девчонкам без кокетства никак, но из романов Дюма он понимал его иначе. Пожалуй, можно было сказать, что кокетство — это такое поведение, цель которого дать понять другому, что сближение возможно. Однако эта возможность никогда не должна представляться бесспорной. Иными словами, кокетство — негарантированное обещание близости, а истинная виртуозность кокетства заключается в равновесии между обещанием и его негарантированностью. Но кокетство Кочетовой было какое-то скользкое, неумелое и коварное.

Раз, было дело, Юля подошла к нему после уроков, будто случайно его заметила:

— Ой, Ключик! Пойдем вместе, проводишь меня? Ты ведь понимаешь в компьютерах, да? А то я предков уже почти уломала купить.

Проводил он ее, прекрасно понимая, что избран всего лишь на роль пешки в Юлькиной игре; но внимание красивой одноклассницы льстило его самолюбию.

"Ну, погуляю с ней пару дней, — решил Денис, — тем более что это не я за ней бегаю, а она сама.

Так и вышло, потому что на третий день подвалил Бугор, Мишка Багрицкий из 8-го "Б", с пацанами.

— Ключ, разговор есть.

Денису приходилось драться, но, скорее, по-ребячески. Теперь же его охватил противный мандраж — Бугор ходил в секцию каратэ, и обычно с ним никто не связывался.

Во дворике за школой он излишне аккуратно повесил сумку с тетрадками на удобный кривой сук ближнего дерева. Хотел было и куртку повесить на всякий случай, но не успел: Бугор начал свою устрашающе медленную каратэшную разминку. В низкой стойке, с широко расставленными ногами, c каменным лицом, подтягивая и вытягивая руки, как осьминог щупальца, сжимая пальцы в странных жестах. Денис стоял против него слегка согнув руки в локтях, опустив напряженно сложенные кулаки.

Вдруг Мишка сделал внезапный мах ногой, резко поменял позу, разрывая дистанцию, кинулся на Дениса. Тот заранее придумал, что сделает: подпустит Бугра поближе да и врежет со всей силы по грудной кости, чтобы сразу выбить дух. А дальше либо добавит в солнечное сплетение, либо просто толкнет — и будьте уверены, тот не удержится на ногах.

Но уже на короткой дистанции Бугор уклонился влево и влепил Денису резкий хук по нижним ребрам. Денис качнулся скорее даже от неожиданности, чем от силы удара. И тут же получил скользящий снизу под челюсть. Мотнул головой и понял, что проигрывает. И постарался мобилизоваться. Дотянулся правой — попал Мишке по бицепсу. Дотянулся левой — по корпусу. Но без замаха и не сильно. Выставил правой блок, но это было уже бесполезно.

Бугор будто приклеился к нему и с короткой дистанции осыпал его серией ударов по ребрам. Денис отступил на шаг для новой атаки, но Мишка только этого и ждал. Он легко скакнул за противником и ударил его носком ноги по левому колену. Боль была адская. Денис припал на одну ногу — и тут-то Бугор врубил ему полновесный прямой в челюсть. На этом драка закончилась.

— Ну что, герой-любовник, ты все понял? — вкрадчиво поинтересовался Бугор.

— Да понял, понял, — просипел Денис у его ног.

…Он поморщился, вспоминая свое поражение. Оно было унизительным; не перед одноклассниками, а в глазах далекого зрителя, который все видел и укоризненно покачивал головой, в разочаровании выпятив нижнюю губу. А ребята тогда помогли ему подняться и отряхнули спину от налипшего мусора. После перекурили вместе, смачно сплевывая на землю и обсуждая подробности драки.

— Ну и сволочь же Бугор, — сказал Андрюха Кузин, новенький. Ему от Мишки тоже иногда перепадало. — В лицо мог бы и не добивать, садист. Вот упекут его в тюрягу, ко всяким разбойникам и душегубам — небось тогда узнает!

— А ты думаешь в тюрьме сидят только кто украл или убил? — заметил в ответ очкастый Эдик Грунин, — там за разное сидят.

— За какое еще разное?

— А вот за такое… — Эдик для убедительности поправил очки. — За что Скалку посадили? Не знаешь? Ну и помалкивай.

Учитель технологии Дмитрий Андреевич Скалкин или, как его звали ребята, Скалка, известный среди учеников своим тихим голосом и ласковыми руками, приехал в город года два назад. Снимал на окраине зашорканную квартирку. Денис пару раз бывал у него дома с другими пацанами, встречал его и в гостях у Антона, подмечая в их взрослых беседах какую-то заговорщицкую недосказанность.

Скалка был приветливый и гостеприимный; и его уроки ребятам нравились — в мастерской даже курить разрешалось! Только странно было, почему он иногда начнет сбоку пристально так смотреть, потом подойдет, погладит по голове и уйдет, позвякивая ключами, не сказав ни слова. Скалка любил ребят, учил делать на верстаке всякие полезные штуки. А еще, бывало, наберет целую ораву и отправится с ними в поход или на рыбалку с ночевкой у костра.

Арестовали его неожиданно, за что — никто не знал. Но говорили страшные вещи. Будто Скалка оказался насильником или даже маньяком.

— Славка Капусткин, который у трудовика в любимчиках ходил, на суде себя стеклом порезал, — продолжал рассказывать Грунин. — Кровищи было! А Пашка Береснев и вовсе к тетке в Москву сбежал. Неделю искали. Но он так и не вернулся, остался у тетки жить и в Москве теперь учится. Такой вот урод оказался этот Скалка, — заключил Эдик[Косвенно об этих событиях упоминается в рассказе Антика "Почти дневник".].

Денис подумал, что у него ведь тоже есть тетка в Москве, мамина сестра, но он бы к ней не сбежал ни за какие коврижки — пьяница она, алкоголичка. Был он у нее с мамой. Она сестре помогать ездила, продукты привозила, ну и взяла его с собой как-то раз. Квартира у теть Светы как помойка, темно, везде грязь и липкие пятна на полу. Зато познакомился с двоюродными братом и сестрой, Максимом и Ириской. Брат на год младше него оказался, а Ире четыре годика. С ними прикольно было. Но все равно в гости к родственнице больше не хотелось.

Пацаны болтали, курили и плевались, будто стараясь перещеголять друг дружку, и Денис тогда брезгливо отворачивался, чтобы не видеть плевков. Он стал курить недавно, находя в этом, скорее, эстетическое удовольствие, а ребята превращали процесс курения в какую-то помоечную обыкновенность. Эстетики добавляли шоколадные "Капитан Блэк", которые курил Антон; только уж очень крепкие. Денис вспомнил, как впервые закурил в его присутствии. Курить со взрослым было неловко, но быстро стало привычным. Нравилось ощущение сообщничества; и вообще, когда делаешь что-то вместе с Антоном, всегда такое чувство, будто совершаешь тяжкое, но притягательное преступление.

Стали расходиться. Денис снял сумку с дерева и тоже похромал к себе. Челюсть конечно ныла, но это хоть с виду было не заметно, а вот колено, кажется, опухало все больше. Он шел и силился не кривиться от боли, когда кто-нибудь попадался навстречу.

Дома он про драку не сказал и старался не показываться отцу хромоножкой. А если уж попадался тому на глаза, то застывал как вкопанный, принимаясь рыться по карманам, будто что-то ищет. К счастью, отец не отличался наблюдательностью, да ему и в голову не могло прийти, что сын способен с кем-нибудь подраться.

Денис никогда не отдавал предпочтение физической силе, полагая, что истинная сила — в знании. Не в знании вообще и не в каком-то там конкретном, тайном, возможно мистическом или каком другом. Главным в этом знании было не растрачивать его, носить, копить в себе. Вот знаешь ты что-то о себе ли, о ком-то еще — держи рот на замке, и другие непременно увидят, что ты что-то знаешь, что-то им неведомое, может быть, неожиданное, и подсознательно преисполнятся уважением. Чем меньше растрачиваешь свое знание в пустых разговорах, тем больше оно прирастает в цене и тем значительнее ты выглядишь в глазах окружающих.

…И надо бы, решил Денис, залезть все-таки в ту, выглядевшую заброшенной дачу на соседней улице. Пацаны называли ее "дом с привидениями". Конечно в привидения никто не верил, но… все равно было как-то жутковато.

Старое трехэтажное здание, выстроенное в нелепом готическом стиле — с остроконечными башенками, химерами и грифонами — выглядело самым заметным на узкой улочке, спрятавшейся неподалеку от парка, который старожилы почему-то звали "подскерёдником". Сложенное из массивных бревен, окруженное высоким забором, оно стояло в глубине сада, у самого леса, но даже издали производило на редких прохожих незабываемое впечатление, заставляя иных останавливаться и по нескольку минут разглядывать внушительное сооружение. А если бы кто-нибудь задался целью проследить за жизнью этого обветшавшего особняка, то к первоначальному интересу добавилось бы еще и неподдельное удивление: дом был практически необитаем.

Вот узнать бы, что там внутри — какой это будет вклад в копилку "знания"! Да и не впервой ему уже по дачам лазать — в каком мальчишке не кроется отчаянный исследователь!

В комнате наверху запиликал телефон. Денис торопливо протопал по ступенькам, подхватил с кровати трубку. Взглянув на экран, улыбнулся и приложил к уху.

— Але-але, хто это? — услыхал он дурашливый голос Антона, как будто тот ошибся номером, и расхохотался.

— Привет, Антоха!

— Привет, дружок. Проснулся?

— Давно уже.

— Я не отвлекаю? У тебя там макароны не убегут?

— Не-а.

— Слушай. Папину трубу, что ты вчера забыл, я ему отдал. Так что не волновайся.

— Ага.

— И еще… Я тут сегодня новый фотик прикупил, цифровой. Никаких пленок, проявок и прочей фигни. Заглянешь посмотреть?

— Ну ща оденусь и приду.

— Можешь не одеваться, там не холодно.

— Что, так голышом и идти? — сыграл наивность Денис, с любопытством ожидая реакции.

— О, — коротко сказал Антон. Даже по телефону чувствовалось, как он собирается с мыслями.

Денис беззвучно расхохотался.

— Ладно, я скоро!

— Ну давай тогда. Только не всем давай.

Денис нашел в шкафу новые трусы, футболку и короткие шорты, при взгляде на которые Антон одобрительно хмыкал, босиком подошел к зеркалу, чтобы оценить, как будет выглядеть в кадре, покривлялся. Когда Антон впервые предложил сфотографироваться "без ничего", это было не более неловко, чем поначалу курить вместе с ним. А еще он всегда повторял, что зеркала — это интимные сообщники.

"Сластолюбивый росток!.." — губы дрогнули в каком-то подобии усмешки: папа бы непременно высказал, что у него слишком рано пробудился интерес к собственному телу. Уместив упрямца в шортах, Денис слетел по лестнице вниз, обулся и выскочил на улицу.

С его стороны это была дружба, переходящая в обожание; взрослые причуды вначале обескуражили, но вскоре его захватило восторженное ощущение сопричастности. Начался отсчет новой жизни, рискованной, раскованной, личной.

"Позволю себе заметить, снова предстоит что-то волнительно занятное", — позволил себе заметить неведомый зритель.

 

5

Денис отправился к Антону в тайне рассчитывая еще и на продолжение вчерашней антимагической сказки. И оно было, и было оно вовсе не столь радужным, как он предполагал.

Наутро плененных чародеев казнили — прилюдно, на ратушной площади, неспешно, в назидание: дабы никто, никогда… Маги умирали покорно, духа сопротивляться не оставалось ни у одного — слишком внезапным, неожиданным было низвержение.

Однако выяснилось, что не всех извели супостатов, что многие еще прячутся, перекинулись, одеваются нищими, покидают город с караванами.

Пока плененного Высшего мага Данкена содержали в застенке, ежедневно допытывались в надежде вызнать неведомое, Дэн впал в неистовство. Днем не знал покоя, метался по городу, встречался с десятками людей — убогими и увечными, торчащими возле храмов, менялами и торговцами, старшинами общин — выспрашивал, выискивал: кто, что, где, когда. Чтоб на корню извести заразу; и ночью вел свой отряд — все добровольцы, рослые, молчаливые парни, каждый выше его на голову.

Тайные соглядатаи донесли, что мятежный Данкен часто посещал одного каллиграфа, живущего возле Южных ворот. Раз каллиграф — значит переписывал богомерзкие заклинания в свитки, знает их наизусть. А сам гранд Витара от имени Пресветлого Владыки, десницы Господа на земле, приказал хватать всякого, кто подозревался в знакомстве с крамольником. Многие скрылись, немногие схвачены, но на этот раз Дэн послал человека доглядывать, не уйдет ли зверь.

Свернули в узкий тупичок, упирающийся в городскую стену, и впереди в сумраке выросла тень. Дэн, еще не успев подойти к ней вплотную, выдохнул:

— Ну?..

— Здесь… — кивнула тень.

В щель из-под двери сочился слабенький свет, за дверью ни звука, ни шороха — затаились. И дверь легкая, без особого труда любой может выдавить плечом. Дэн осторожно тронул ее, она поддалась, тогда тычком распахнул, шагнул в душное жилье.

Крохотный огонек светильника мигнул, но устоял под напором ворвавшегося воздуха. Два лица уставились на Дэна, одно косматое, темное, изрезанное морщинами, глаза тонули в глубоких провалах, другое — бледное, невнятно сглаженное, обмерше глазастое. Старик и девочка лет шести, если не меньше.

— Ты ли хозяин дома сего? — спросил Дэн старика.

— Теперь хозяин ты — и моего жалкого дома и меня… Ждал, что придешь.

У старика тихий, с одышкой, голос, пропаханное лицо спокойно, а в круглых глазах девочки застывший ужас. И за спиной Дэна дыхание сбившихся у распахнутой двери ребят. Их дюжина, и они вооружены.

— Не тебя ли зовут Каннегем и не перепись ли свитков твое занятие?

— Зачем лишние вопросы — я тот, за кем ты пришел.

— И ты помогал богопротивному Данкену?

У старика дрогнули морщины, он покачал косматой головой.

— Тебе лучше моего известно, что ничем я не мог помочь Данкену.

— А если б мог?

— Все бы сделал, чтоб его спасти.

Дэн глядел на старика — у него были узкие плечи и впалая грудь, тонкая сморщенная шея, казалось, с трудом держит бородатую голову, и обнаженные, в дряблой коже руки до ломкости тонки. Сколь слаб и немощен этот враг Пресветлого Владыки.

— Мне жаль тебя, но я должен…

Старик не дал договорить, удивился:

— Тебе доступна жалость, ночной гость?

И Дэн даже не смог оскорбиться.

— Ты не видишь себя, — сказал он с досадой, — тебя пожалеет всякий.

— Меня жалеть поздно. Пожалей ее.

Старик слабым кивком указал на девочку.

В ее распахнутых глазах тлели отраженные огоньки слабенького светильника. Дэн смутился, а потому спросил раздраженно:

— Ты хочешь, чтоб я взял ее к себе… как сестру?..

— Сестрой человека, которого полгорода боятся и тайно клянут в сердце своем? Нет! — Старик потряс космами, посидел с опущенной головой, наконец поднял запавшие глаза на Дэна. — Убей ее, когда меня выведешь отсюда, и ты сделаешь доброе дело.

Кто-то сдавленно выругался. Старик издевался. Дэн, сжав кулаки, качнулся на него.

— Я вырву твой поганый язык!

— Вырви… — согласился старик. — Но сначала открой на нее глаза — что ее ждет?.. Ее мать схватили твои солдаты и надругались. Она перерезала себе горло, потому что знала: все у нас благочестивы, все станут считать ее нечистой… Гляди на нее, воин церкви: она только начала жить, а уж тонет в крови. И ты хочешь, чтоб она жила и дальше — в крови, в злобе, в голоде, в этом страшном мире, где хорошо только тем, кто убивает и насилует? Вроде тебя, ворвавшегося ночью в чужой дом! Она похожей на тебя стать не сможет, ей лучше не жить. У меня не подымется рука, а твоя рука привычна, сделай доброе дело, но прежде выведи меня, чтоб я не видел…

Дэн с размаху пнул старика, тот опрокинулся, а девочка с неожиданным проворством шарахнулась в темный угол, затаилась там. Она не вскрикнула, не заплакала. Дэн не видел ее, лишь кожей чувствовал, как жмется она в темном углу, пытается исчезнуть.

Пинок Дэна был принят как команда. Парни ворвались, схватили старика, вытащили наружу. Кто-то сбил светильник, и в доме стало темно. Дэн стоял в этой темноте, пытаясь сдержать дрожь в руках и коленях, и всей кожей чувствовал: рядом прячется девочка, не смеет вскрикнуть и шевельнуться. Похоже, она уже не раз за последние дни вот так пряталась и все происходящее для нее не ново.

Бросить ее здесь одну?.. Разве это не все равно что убить? Медленно станет умирать с голоду. Но, может, кто-то даст ей место в своем доме?.. Кто-то — не ты! Тебе доступна жалось?.. Доступна! Доступна! Старик лгал!.. Но тогда куда девать тебе девочку, когда нет у тебя дома, сам ночуешь, где придется?.. И что скажут ребята, если увидят, — Дэн подобрал нечестивое отродье для собственных утех? Что скажут, что подумают, не будут ли смеяться!..

Девочка пряталась от него, а за распахнутой дверью голоса, шевеление, зажгли факелы, ожидая его.

Дэн окликнул:

— Эй, где ты?

Молчание. Стучала кровь в голове.

— Э-эй! — Громче.

Тихо. Она боится. И скорей всего она уже научилась ненавидеть. Зачем она ему?..

Он рассердился и сразу стало легче. Резко повернулся и вышел. Однако вспомнились слова Верховного мага в их последнюю встречу, когда он, теша тщеславие, спустился в мрачное подземелье:

— Ответь мне вначале, странник, познал ли ты уже свою веру?

— Свою веру? — удивился Дэн. — Я знаю ее с детских лет.

— Это общая вера, — сказал маг. — Но каждому из живущих открывается еще своя особая, существующая только для этого человека. Я спрашиваю о твоей частной вере, только для тебя.

Дэн вынужден был признать, что своей частной веры не знает.

— Так я и думал, — заключил старец. — А между тем в ней-то как раз и содержится ключ ко всем загадкам, что мучают нас. Познай свою веру, и тьма станет для тебя светом, путаница — ясностью, бессмыслица — соразмерностью.

Данкен поднял голову и прямо взглянул в глаза Дэну.

— Ответь мне, праведны ли те, кто печется о чреве своем и забывают душу свою? Кого вы спасли и кому помогли?

— Ты опасный крамольник, — заметил в ответ Дэн. — Все религии стараются примирить человека с неизбежностью смерти — сулят переселение души или отдых в Царстве Господнем. Люди получают право жить спокойно и умереть достойно.

— Да, — согласился Данкен, — в осознании неизбежности смерти и предопределенности посмертия — спокойствие. Но в неизвестности — надежда! — вскинулся он. — Неизвестностью же и надеждой и жив человек. Даже накануне смерти он будет лелеять надежду, потому что таким создан. Расставшийся с надеждой обрекает себя заранее на скучное и унылое существование. Подумай об этом, странник.

Приходила на ум не замечаемая им прежде ненасытно-огненная алчность драконов и властность Пресветлого Владыки, и неуемная тяга к наживе изворотливо-практичных негоциантов торговой гильдии.

Дюжина рослых парней, вооруженных палками, ножами и мечами, при свете факелов деловито, почти торжественно вели одного с трудом переставляющего ноги старика. Дэн шагал позади всех, радовался, что факелы горят впереди, никто не видит в темноте его лица.

 

6

Вечером, покончив со всеми делами, Денис вернулся в тропический лес. Антон, правда, попросил придумать продолжение сказки, но с этим можно и подождать. В джунглях было утро, бледноватое, все в блестящей дымке, прохладное.

…Кто-то энергично тряс меня за руку. Я почувствовал, как дергается вверх-вниз голова, а потом ощутил жгучую резь в глазах. Совершенно непроизвольно я потер их и увидел Говарда. Он тряс меня не переставая до тех пор, пока я снова не открыл глаза. Ирландец налил в ладонь немного воды из своей баклажки и плеснул мне в лицо. Было очень неприятно. Вода показалась мне настолько холодной, что я ощутил каждую каплю, как язву на коже. И только после этого я обратил внимание на то, что тело мое было очень горячим. Я был как в жару.

Говард торопливо заставил меня попить воды и затем побрызгал мне на уши и щеки.

— Ну, очухался наконец, — проворчал он довольно, склоняясь к моему изголовью. — Чертовски долго ты дрых.

Мысли в голове метались как всполошенные птицы.

— Сколько же времени я спал, что пришлось меня будить?

— О-хо-хо, три дня, Энтони!

— Три дня… — Мне казалось, что прошла всего одна ночь, один долгий непрерывный сон.

Опершись на локоть, я с трудом приподнялся и осмотрел жилище, в котором находился. Пол устилала солома. Выступ, на котором я лежал, был застелен толстым мягким тюфяком. У стены стояли стол и табурет – всё топорной работы, но крепкое. Окон не было. Свет проникал сквозь щели и выходной проем. Лоскут ткани, заменяющий дверное полотно, откинут.

— Что такое со мной случилось? У меня что, снова новая хижина?

— Лежи, лежи, — ответил он. — Должно быть, ты еще слишком слаб.

— Так где же мы?

— Это мой шалаш. Я провел в нем несколько дней, наблюдая за дикарями, прежде чем явиться к ним. А когда мы бежали из их деревни, мне пришло в голову, что здесь удобно будет укрыться, чтобы ты отлежался, пока не поправишься.

— А мы бежали из деревни? И я бежал? Зачем же? — недоумевал я все больше.

— Деревню атаковали акавои и англичане — надо было как-то спасаться, — пожал плечами Говард. — Куаро говорит, чудо, что ты вообще остался жив после яда, который тебе подмешал Истека.

— Яд?.. Истека?..

И тут я вспомнил.

Ранним утром над спящей после праздника деревней рассыпались хлопки выстрелов. Пронзительно и нервно откликнулось эхо. Проснулся я мгновенно, ощущая в животе отвратительный жгучий холод и пустоту, будто у меня рывком вытащили все внутренности. Голову тут же обложил душный теплый ужас.

Я выбрался наружу. Темно-красные силуэты солдат с багинетами наизготовку и блестящие от жира фигуры акавоев маячили уже в нескольких шагах от крайних хижин на противоположном краю деревни. Вскинув ружья, цепь гренадеров бежала по берегу.

Арунак погиб первым, если не считать дозорных. Последние несколько минут своей жизни подросток провел наколотым на копье акавойского воина. Голые фигуры выскакивающих из своих жилищ патамонов спотыкались под бьющими пулями, падали, ползли прочь, истекая кровью. Мало кто может представить, что такое голое тело под хлещущим свинцом. А я видел, как кожа лопалась под ударами выстрелов.

Племя кинулось врассыпную. Дым застилал деревню. Солдаты стреляли почти в упор, колотили раненых прикладами по головам. Некоторые старики не пытались убежать, поднимались во весь рост, притягивая к себе взгляды карателей, вскидывали руки к небу и тут же падали наземь с десятком пуль в груди. Я увидел Джо с маленькой девочкой на руках: пригнувшись, он мчался к опушке леса. Пуля взрыла песок у моих ног, и лишь в этот момент я осознал, что для нападавших я был такой же мишенью, как любой индеец. Тогда я тоже припал к земле и на четвереньках поспешил за вождем. Никогда не забуду густой свист пуль над головой. Казалось, что воздух разваливался пластами, распоротый свинцовым градом на тонкие лоскутки. Спрятаться было негде.

Я так и не понял, каким образом некоторые индейцы решились в таких условиях двинуться навстречу атакующим. Послышались уверенные голоса вождей. Воины нырнули в кустарник, покрывающий берег реки, и открыли ответный огонь по фигурам в красных мундирах и акавоям, на лицах которых был нанесен устрашающий боевой раскрас. Растерянность сменилась решимостью и яростным желанием выжить. Женщины и детвора помогали кто чем мог: подавали камни, перезаряжали ружья, отлавливали испуганных лошадей.

Старый индеец с простреленной шеей и раздробленным плечом лежал на боку, зажав между ног мушкет и заряжал его здоровой рукой. Кровь плескала из его ран при малейшем движении, но он не обращал на это внимания. Его лицо оставалось неподвижным, а глаза блестели слезами. Две пули ударили его в голову, брызнула кровь, взвился пучок волос.

Мне казалось, что бой продолжается вечность. Я никогда не думал, что сражения могут быть столь ожесточенными. Был момент, когда Джо с немногочисленными соратниками схватился в рукопашную с солдатами прямо у малоки посреди деревни. Из моего укрытия я хорошо видел, как битва превратилась в свалку. Некоторое время никто не стрелял, боясь попасть в своих.

Но сопротивление патамонов было сломлено. Куаро на дальнем краю становища направлял женщин с детьми на лошадях подальше от места боя. Солдаты метались между индейскими жилищами. Они пытались подпалить хижины, но влажные от росы стены не воспламенялись. Все пространство деревни было завалено телами. Тут и там с расколотыми черепами лежали женщины, старики и детвора. Кровь заполняла ямки, ложбинки, трещины, рисуя темно-красными мазками жуткие иероглифы.

Неожиданно в лачуге Куаро откинулся уголок полога у самой земли. На моих глазах из нее выбрался Ихамакиин и, извиваясь как червяк, пополз к ближайшим кустам. Он должен, обязан был добраться туда, где лес сможет защитить его!

Я вскочил, рванулся к мальчишке, успел увидеть бегущего к нему Говарда, когда что-то ударило меня в висок. В голове взорвалась оглушительная вспышка, и из этого слепящего света я провалился в кромешную тьму, а вместе со мной провалился весь мир.

…Вход заслонил силуэт, и в шалаш, пригнувшись на входе, шагнул Куаро. В руках он держал кособокую глиняную чашку.

— Слышу разговариваете, — объяснил он, — значит наш больной очнулся. — Увидав, что я лежу на койке в полном сознании, знахарь ухмыльнулся так широко, что на его бородатом лице это смотрелось даже несколько устрашающе. Потом взглянул на Говарда: — Ты не говорил, что это твой шалаш. Выходит, это ты навел англичан, лазутчик, — презрительно бросил он и, повернувшись к ирландцу спиной, заставил меня проглотить какое-то пойло, по вкусу напоминавшее мясной бульон.

— Если бы не кашири с водкой, которых ты перепил на празднике, — сказал мне Куаро, — точно бы окочурился. Вероятно, бо́льшая часть токсина вышла с потом.

— Куаро, что все это значит? — стал допытываться я. — Я решительно ничего не могу понять. Где мы вообще?

— В двух часах от деревни патамонов, Тони. Вернее, после нападения англичан и акавоев я уже не знаю, что там осталось и как ее называть, — с укоризной снова взглянув на Говарда, ответил знахарь. — Твоя хижина была с краю, у самого леса, и это вышло как нельзя кстати — мы смогли уйти не замеченными. Единственное, что мне известно — часть воинов, сторонники Джо, погибли, сопротивляясь. Сам Джо сражался как берсерк — после смерти сына жизнь стала ему не в радость.

— В одиночку я бы тебя не донес, — подал голос ирландец. — Пришлось просить о помощи Куаро. Но и с ним мы не могли тащить тебя долго, ты слишком тяжелый, приятель. И было решено остановиться здесь, хоть это и рискованно.

— Почему рискованно? — спросил я.

— Слишком близко, — пояснил Куаро. — Акавои наверняка рыщут по окрестностям.

— Ничего не понимаю. А где Ихамакиин?

— Зови его христианским именем — Квентин, — ответил Говард. — Вон он ловит рыбу на речке в десяти шагах отсюда.

Собравшись с силами, я приподнялся и выбрался из постройки. Куаро с Говардом последовали за мной, словно одно лишь мое присутствие могло удержать их от перепалки, которая обоим успела надоесть.

Неподалеку действительно текла спокойная река ярдов в двести шириной, вероятно один из рукавов Гуаликоана, который индейцы называли Вируни. Солнце уже встало, пронзив сосновый бор на противоположном берегу копьями оранжевого света, но до речного плеса, над которым стлался туман, его лучи пока не доставали. Вода в заводи была тиха и прозрачна, она еще спала и едва заметно вздыхала, шевеля листьями кувшинок.

Вооруженный копьем Хомяк, одетый как и прежде в одну лишь набедренную повязку, бродил вдоль плеса босиком и выслеживал бестолковых рыб, время от времени нанизывая самых нерасторопных на острие ловкими, отточенными движениями. В деревне у индейцев не бросалось в глаза, но сейчас, среди троих цивилизованно одетых мужчин, он выглядел, мягко говоря, необычно.

Завидев, как мы вышли из хибары, он с радостным воплем выскочил из воды, налетел на меня и облапил.

Лишь только я почувствовал прильнувшее ко мне мальчишеское тело, дух мой воспрял, будто по волшебству. Держа за плечи, Хомяк окинул меня критическим взором и нахмурился.

— Ты еще легко отделался! — решил он меня обнадежить, разглядывая мою опухшую физиономию.

— Наверное, да. — попробовал улыбнуться я.

На берегу потрескивал небольшой костер. Возле костра увлеченно лепил куличики из мокрого прибрежного песка смуглый голый мальчик лет пяти, по виду метис. Куаро подкрался к нему, схватил в охапку, высоко подбросил и вернул обратно на землю, визжащего от страха и радости. Малыш уцепился за его штанину и стал требовать продолжения.

— Мой сын Игнасио, — пояснил знахарь, широко улыбаясь.

— Я не знал, что у тебя есть дети…

И тут я вспомнил: Джо погиб.

— Ты сказал "после смерти сына". Какого сына? Его что — убили? — с безотчетной тревогой спросил я Куаро.

— Единственным сыном Джо был Эниак, — сказал испанец. — У Джо дочери всегда рождались.

— Эни… — оторопел я.

— Да, — кивнул Куаро с прискорбием. — Но его не убили. Тут, понимаешь, такая история… Мальчик сунулся в твою хижину в поисках карты, которую вы с Квентином у меня стащили, — начал рассказывать знахарь. — О более чем странном твоем поступке нам еще предстоит серьезно поговорить… но сейчас не об этом. Не подумай, я Эниака не просил к тебе лезть. Но ведь он мнил себя разведчиком. И хотел быть первым среди прочих. Услыхал ваш с Квентином разговор, потом увидел, что я ищу пропавшую карту, вот и… захотел отличиться. Нашел шкатулку у тебя в сумке, а шкатулка, как выяснилось, с секретом: любой, кто ее откроет, обязательно уколется отравленным шипом, если не знать, как открывать правильно. Так что твоя предусмотрительность с ядовитой ловушкой, Тони, — вздохнул Куаро, — сослужила очень плохую службу.

— Да что, черт возьми, за карта такая! — вскричал я. — Куаро, клянусь, я ничего не знаю о карте. А шкатулку эту мне Джо дал…

— Хм… Квентин! — озадаченно позвал Куаро мальчика. — Ты ведь стащил карту. Так зачем ты это сделал?

Хомяк бросил быстрый взгляд на своего дядю и отвернулся к реке. Потом не выдержал:

— Дядя Говард?

— Ирландец поглядел на нас, хмыкнул и сделал шаг вперед.

— Ну ладно, — после паузы сказал он с мрачным неудовольствием. — Это я попросил мальчика взять у тебя карту, Куаро. Можешь теперь окончательно записывать меня в злодеи. Расскажи, Квентин, как там было-то.

И Хомяк рассказал как порылся в лачуге Куаро — утром в день инициации. Он не хотел этого делать, но Говард его упросил, дядя все-таки, родственник, единственный после отъезда мамы близкий человек. К тому же он обещал отвезти его обратно в большой мир. Особенно скверно было лезть под тюфяк Куаро, чтобы достать оттуда укладку. Сундучок оказался сработан крепко и окован железом, но замок у него сломан. Куаро сам сломал замок, когда потерял ключ от него.

— Так это значит ты подбил мальчишку украсть карту! — воскликнул Куаро. — Но как ты о ней узнал?

Говард посмотрел на него в упор, изучающее.

— Я вот думаю, — прищурившись проговорил он, — стоит ли рассказывать тебе все, и чему из сказанного ты поверишь. Сомневаюсь, что ты примешь все, как есть, однако это правда, — продолжал Говард. — О карте я узнал от Дианы.

— От Дианы? — в недоумении произнес Куаро.

— Я давно забрал сестру из Дервика, — не скрывая своего торжества ответил ирландец, — золото открывает любые ворота. А к патамонам я пришел за Квентином. Неужели ты думаешь, что мы оставили бы его тебе!

Но как только Квентин забрал карту, все каким-то странным образом пошло не так. Сначала мальчик не успел передать ее мне — не представилось возможности, потому что все утро рядом со мной находился Энтони. А на берегу озера карта выпала у него из кармана, где и попалась на глаза Джо.

Вождь подобрал ее, но не смог разобраться в непонятном ему рисунке. Он ничего не смыслил в картографии и решил, что эти каракули не представляют для него интереса, но, возможно, интересуют кого-то другого. Так почему бы не выяснить, кого?

Вообще-то правильно решил. Такая карта может помочь только самому составителю — ему придет на помощь память. Для всех остальных она — сложный ребус. Поэтому Джо вложил карту в португальскую шкатулку и на глазах у всех передал Тони, имитируя, что в ней лежит нечто важное. Он и сам не знал, насколько прав!

Эта вещица из Лиссабона была моим подарком, но я не ожидал, что Джо так и не попадется в смертельную ловушку, скрытую в шкатулке, и что она, вдобавок, окажется у Тони…

— Каналья! — зарычал Куаро, и ирландец резко повернулся к нему. Взгляды их скрестились. Они стояли друг против друга яростные, охваченные непостижимым, бессмысленным в нашей ситуации бешенством, пожирая один другого глазами, полными ожесточения.

— Давненько я хотел надрать тебе задницу, мерзкий язычник, — зловеще прошипел Говард.

Неужто я ошибся в нем, оказавшись, как и говорил Джо, прекраснодушным идиотом… Меж тем мне опять становилось дурно, по телу разливалась слабость и брезгливое омерзение. Кровь отливала от головы. Болела она адски, в глазах темнело.

— Черт побери! — простонал я, морщась от боли. — Господа! Я очень рад, что мы тут так хорошо друг друга понимаем, но нам надо хотя бы на секунду вернуться на грешную землю. Вы так уверены в нашей безопасности?

Они обернулись ко мне. Говард мгновенно замаскировал ярость улыбкой.

— Я уже ни в чем не уверен, — проговорил Квентин, в отчаянии наблюдавший за этой сценой.

— Похоже, вы не простой бесшабашный рубака, господин шпион, — заметил Куаро язвительно. — Наверно и воинское звание имеете?

— Я лейтенант гвардии Его Величества Георга II-го, — с достоинством отвечал ирландец. Выражение его лица стало задумчивым. — Вы оба напоминаете мне одного новобранца, — сказал он. — Звали его, вроде бы, Уильям. Да, Уильям Пратчетт. Он был так же мало приспособлен для войны, как и для жизни. Не понимаю, какая романтическая глупость заставила этого тюфяка надеть солдатский мундир. Всю дорогу ходил и бредил: любовь, цветы, свобода… — Говард ухмыльнулся. — Однако субординацию никто не отменял, тут не до церемоний. Когда он отказался выполнить какое-то из моих распоряжений, я приказал его вздернуть — пусть нюхает свои ромашки в райских кущах.

— Как я ошибался в вас, Говард, — с горечью сказал я. — Вы с такой легкостью посылаете людей на смерть, и ради чего? Чтобы защитить сомнительное право одних повелевать другими.

Говард напрягся, собираясь сказать что-то резкое, но проглотил первое же слово, только желваки заиграли, а ответил уже другим тоном, суше, холоднее, без страсти.

— Я вам вот что скажу, господа хорошие, — отчетливо проговорил он. — Я понаблюдал за вами, и я понял: хуже нет, если человек застрял в детстве. Ребенок в обличье мужчины, мысли незрелые, а инстинкты взрослые — вот где собака порылась, вот где неправильно. Вы, господа, заигрались, запутались в инстинктах. Игры-то серьезные, уже и не игры даже, а играете вы в них, словно дети, которые не знают меры, не соизмеряют свои поступки и их последствия.

Сами того не ведая, вы делаете этих ребят — он кивнул на Квентина — взрослее. Твои питомцы, Куаро, теряют частицу детства, ведь они так стремятся повзрослеть, и с удовольствием воспринимают происходящее именно как взросление, что с их стороны и логично и патологично, ибо они обманываются, будучи введены в заблуждение.

В каждом из нас живет ребенок. Запереть его в себе на веки вечные — дело нехитрое. Мудрее поделиться детством, живущим в тебе, со своими детьми и тем сделать их счастливее. У вас, Куаро, — Говард указал на Игнасио, — имеется для этого шанс.

Куаро рассмеялся чуть раздраженно и, возможно, с наигранным пренебрежением.

— Снова эта старая песня, — протянул он. — И эти прирожденные интриганы и убийцы, эти лицемерные демагоги, — развел испанец руками. — запрещают мне ковыряться в носу!

— Нет, Куаро, — спокойно ответил Говард. — Индейская кровь горяча и делает этих ребят мужчинами в том возрасте, когда англичане еще остаются мальчиками. Ведь в таких вещах кровь и согревающее ее солнце значат немало. Я имел возможность поразмыслить об этом и нахожу, что не в праве тебя осуждать. Иначе ты был бы уже мертв, ибо поначалу я раздумывал, не подарить ли шкатулку именно тебе.

— Пресветлый ганглий! — взорвался Куаро и выхватил рапиру, не в силах более сдерживаться.

— Брось свой прутик, не дури, — предупредил Говард, отступая на шаг. — Эти язычники достойны своей участи.

— К оружию, предатель! К оружию! — наступал испанец.

Говарду ничего не оставалось как победить быстро, иначе Куаро просто исколол бы его до смерти, пользуясь тем, что рапира длиннее, легче и маневренней массивного меча. Но конечно Куаро далеко было до профессионального воина, каким являлся Говард. Освободив меч из ножен, тот одним виртуозным движением обезоружил противника; рапира отлетела к самому костру.

— Padre! — отчаянно вскрикнул Игнасио, все это время в растерянности следивший за разыгравшейся драмой; он задышал часто-часто, собираясь удариться в рев.

— Охрана, которую ты выставил у хижины Тони, чтобы караулить его, помешала сунувшемуся было за шкатулкой засланцу Канги. Если бы не твоя идиотская подозрительность… возможно, старый шаман, а вовсе не мальчишка, стал бы жертвой собственного любопытства, — зло сказал знахарю Говард.

— Так что же ты ждешь, убей теперь и меня!

— Не суди по себе, презрительно ответил ирландец. — Я не убью тебя без крайней на то необходимости, Куаро. Потому что я люблю своего племянника. Ты должен это понимать, не так ли? Считай, что его привязанность сохранила тебе жизнь.

Прижав к себе ревущего Игнасио, Хомяк сидел на опрокинутой вверх дном лодке, которой, видимо, пользовался Говард, когда жил в шалаше. В глазах мальчика была такая боль, какой я в них не видел никогда — ни до, ни после. Среди порушенных куличиков валялась рассыпанная по мокрому песку рыба.

— Дядя Говард, я тебя ненавижу! — глотая слезы, прошептал он и со злостью поддел ногой серебристого пескаря, так что тот, кувыркнувшись в воздухе, хлестко плюхнулся в траву рядом с ирландцем. — Не надо было мне красть эту чертову карту. — Он шмыгнул носом. — Я должен вернуться к индейцам, и я буду на коленях умолять их простить меня!

Хомяк ладонями вытер щеки. Оставшиеся грязные разводы напоминали боевой раскрас. Он отодвинул малыша — тот проорался и теперь испуганно притих — встал и уверенно направился к лесу.

В своей перепалке Куаро с Говардом не обратили на него внимания, а я был еще слишком слаб, чтобы догнать его.

— Проклятие!.. Говард, мальчишка уходит! — завопил я.

Однако Куаро сообразил быстрее. Он кинулся к опушке леса, за Квентином. Но когда уже почти догнал его и готов был схватить за плечо, тот вдруг повернулся и с истошным криком "акавои!" помчался обратно.

В лесу мелькнули два индейских воина в боевой раскраске.

Неожиданно для себя Куаро оказался между ними и убегающим обратно к реке мальчиком, при этом вооруженный одним лишь кинжалом.

Я выхватил из-за пояса пистолет и принялся торопливо заряжать, порох с виду оставался сухим.

Оценив позицию, Куаро чуть изменил направление и как мог быстро, припадая на увечную ногу, припустил к опушке, по дуге огибая индейцев, стараясь опередить их и первым достигнуть одному ему понятной цели.

— Ложись! — закричал испанцу Хомяк. До этого он успел увлечь за собой Игнасио, и они, тяжело дыша, рухнули в траву рядом со мной.

Куаро упал, и над его головой прокувыркался томагавк, брошенный одним из акавоев.

Говард с устрашающе воинственным кличем мчался на выручку знахарю.

Оставшийся без топора индеец уже накладывал стрелу, стремясь поразить Куаро из лука, когда тот ухватил тонкую осиновую жердь в пару ярдов длиной, которая валялась еще со времен постройки шалаша.

Мне наконец удалось зарядить пистолет, и я выстрелил, но промахнулся. Однако выстрел отвлек внимание обоих индейцев, что позволило Куаро и Говарду выиграть несколько драгоценных секунд и сблизиться с ними. Стрела ушла в сторону, и противник Куаро, с досадой отбросив ставший бесполезным лук, взялся за копье.

— Куаро, ты лучше иди отсюда, — сказал он, — пока я не сломал твою палку об твою же голову и не засунул ее тебе в задницу.

— Куаро, вернись в племя! Канги будет рад видеть своего помощника, — крикнул другой индеец.

— Да вы шутники, ребята, — рассмеялся Куаро.

Они сошлись, и я был удивлен, когда увидел, как сноровисто орудует шестом испанец. Назвать его ловким никто бы не осмелился, зато он был неутомим. Куаро постарался оттеснить своего противника от его соплеменника, который бился с Говардом, сделал ложный выпад одним концом жерди, отвел его назад и ударил другим концом с такой быстротой, что я глазам не поверил. Однако индейцу удалось увернуться. Он замахнулся копьем, но знахарь с кошачьим проворством отклонился назад, а его жердь прошлась по ребрам индейца, чуть не сбив того с ног. Краснокожий оказался опытным бойцом, умел терпеть боль и управляться с копьем, он вновь кинулся на Куаро. Сделав шаг в сторону, испанец отразил новый удар противника, отскочил и встретил третий удар на половине взмаха. Похоже, он в совершенстве изучил манеру боя индейцев и, казалось, знал заранее откуда ждать следующей атаки. Даже хромота Куаро помогала ему уклоняться от внезапных выпадов противника.

Все происходило так быстро, что я не успевал следить за боем. Сражаясь, Куаро с индейцем пересекли поляну и приблизились к реке шагах в тридцати от меня и мальчиков. Я не рискнул выстрелить вновь, опасаясь попасть в знахаря. Краем глаза я видел, что Говард уже добивает своего противника, который не доставил ему особых хлопот. Внезапно послышалось громкое "крак". Я подумал, что это сломался шест испанца, но тут увидел кость, торчащую из икры индейца. Падая, он ткнул Куаро копьем в грудь, но тот почти пренебрежительно отвел удар и треснул врага в висок концом палки. Индеец растянулся в воде у берега. Кровь пузырями выходила у него изо рта, речная вода прокатывалась над ним.

Я отвернулся, испытывая тошноту.

— Выстрел наделал много шума, — тяжело дыша, сказал Куаро. — Надо отсюда уходить.

— Я посмотрю — может, поблизости пасутся их лошади, — согласился подошедший Говард, он старательно обтирал клинок пучком травы. — Надеюсь, выстрел их не испугал; они бы пришлись нам кстати. А вы пока тушите костер и грузитесь в лодку… Квентин, неси вещи, — приказал он мальчику, и тот со всех ног кинулся к шалашу. Сам Говард направился к опушке.

Через минуту, пыхтя от натуги, Хомяк вернулся, нагруженный нашими котомками. Приволок даже мою торбу, с потерей которой я успел смириться.

— Я тащил ее от самой деревни. Подумал, что тебе она еще пригодится, — объяснил он. — А вот Ухо там потерялся, — сокрушенно поведал парнишка, — испугался и куда-то сгинул.

— Эй, сюда, скорее! — махнул нам Куаро. Он залил костер, потом легко перевернул лодку, достал из-под нее куцые весла и столкнул на воду. Бережно перенес в нее сына.

Хомяк тронул меня за плечо.

— Влезть-то сможешь? — почему-то шепотом спросил он.

— Смогу, — ответил я не слишком уверенно.

— Ну, тогда вперед!

Уцепившись за борт, я забрался в лодку, едва не перевернув. Игнасио испуганно вскрикнул, держась побелевшими пальчиками за дощатую банку. Куаро покачал головой, с силой оттолкнул суденышко от берега и запрыгнул сам, сел на весла. Последним забрался Квентин. Лишь теперь, почувствовав, что мы плывем, я смог наконец вздохнуть свободно.

— Дождемся Говарда, может, и нет лошадей, — сказал Куаро, и Квентин фыркнул.

Но лошади нашлись. Ирландец показался из лесу верхом на низкой гнедой кобыле. Другая лошадь, пегая и гривастая, шла в поводу. Он махнул рукой — отплывайте, мол, и сходу въехал в воду, рассчитывая переправиться сидя в седле.

Куаро взялся за весла. Я сидел ближе к носу лодки, придерживая за пузико малыша у себя на коленях, он посматривал на меня с опаской, но молчал. Хомяк устроился на корме у руля. Солнце уже встало над лесом. Плеснула рыба, и по воде пошли круги. Я опустил руку в воду, зачерпнул, ополоснул разгоряченное лицо. Игнасио протестующее заверещал, когда на него попали холодные брызги. Квентин заулыбался.

Лодка медленно шла через реку, и я вспоминал Джокуачаана, прямолинейного вождя патамонов, которому, похоже, лгали все понемногу. Я словно воочию видел, как он лежит возле центральной хижины, и от орлиного носа расходятся глубокие борозды, в которых навеки застыла скорбь. Я думал и думал о его сыне Эниаке и не мог поверить, что его нет. Глядя на водную зыбь и рябь, я пытался втиснуть свои чувства в рамки этой крамольной мысли и невозможного факта. Перед глазами стояла смущенная улыбка парнишки, миловидного, ловкого и необычно доброжелательного, и очень хотелось плакать от недоумения, что больше его улыбки не увидеть. Я не знал, что думал обо мне Эниак, но индейцы вообще чрезвычайно восприимчивы, и я надеялся, что погибший мальчик платил мне тем же в ответ на мою собственную заинтересованность и симпатию. Я вспоминал его наивный взгляд на окружавший его, в сущности, равнодушный мир, живущий по закону естественного отбора. Мир, который теперь продолжал существовать в своем спокойном безразличии, будто и не было никогда этого мальчика. Осознание чудовищной нелепости случившегося жгло душу, и, сбиваясь с ритма, трепыхалось и обмирало в тоске мое сердце.

Я крепче прижал к себе притихшего Игнасио.

Загребая воду редкими мощными рывками, Куаро с мрачной целеустремленностью работал веслами.

— В четырех милях к югу отсюда, за этим сосновым бором, должна быть старая заброшенная смолокурня, — сказал он. — Пока что тебе можно укрыться там.

— А ты? — спросил я. — Тебе есть куда податься?

— Я бы ушел к масатекам, хорошее племя, — знахарь задумался. — Но ведь тебя таким не оставишь. Да еще Игнасио…

— Отпусти Игнасио со мной, я присмотрю за ним. Он будет мне как брат, — серьезно сказал Квентин.

— Видно придется, — ответил Куаро, пряча улыбку.

Мы причалили к южному берегу. Из желтого песчаного обрыва торчали корявые корни мачтовых сосен. Хомяк бросил рулевое весло и оглянулся: Говард еще не достиг середины реки.

Втроем мы надежно спрятали лодку в зарослях прибрежного тростника, для верности закидав ее сверху лапником. Ноги проваливались во влажный песок, где было полным-полно высохших иголок и сосновых шишек. Куаро с трудом взобрался на невысокий, но отвесный берег и принял у меня сына. Подсадив следом Квентина, я уцепился за руку испанца и выбрался вслед за ними. Вошли в сосновый бор, чтобы, дожидаясь Говарда, не маячить на виду.

Через несколько минут Говард переправился. Мы втянули лошадей на кручу, и он принялся выливать воду, набравшуюся в сапоги. Ирландец выслушал предложение знахаря и сказал:

Ну что ж, Куаро, карта снова у тебя, присматривай за ней получше, — и усмехнулся. — До смолокурни недалеко, дорогу вы с Тони знаете, так что, если будете осторожны, доберетесь без проблем. А я отвезу Игнасио и Квентина к сестре в Хармонт, где она нас ожидает. Это в тридцати милях отсюда, поэтому я возьму лошадей.

Говард говорил четко, будто отдавал короткие, быстрые распоряжения, и явно чувствовал себя в своей стихии.

— Тони, — взглянул он на меня, — выздоравливай, поправляйся. Я считал себя обязанным тебе. Полагаю, теперь мы квиты. Может, еще и свидимся. Куаро… — он повернулся к испанцу. — За сына не волнуйся, он будет ждать тебя в безопасности. Не скажу, что был рад знакомству, но удачи вам обоим! — и он крепко пожал нам руки.

Поодаль Квентин о чем-то беседовал с Игнасио, сопровождая свои слова широкими жестами. Мальчики засмеялись. Я внезапно понял, что, наверное, больше не увижу Хомяка и у меня защемило сердце. Я смотрел на него, стараясь запомнить таким — порывистым и непосредственным, умеющим огорчаться и радоваться от всей души.

Квентин заметил мой взгляд. Похоже, он и сам не ожидал, что пришла пора так вот просто сесть на лошадь и вскоре уже оказаться с мамой, вернуться к прошлой беззаботной жизни.

Сможет ли он?

Мальчик подошел к знахарю, и прежде чем тот успел что-либо сказать, выронил сумку и обвил руками шею испанца.

— Я люблю тебя, Куаро! Спасибо и… прости меня.

После обернулся ко мне и тоже обнял, прижался щекой.

— Я не забуду тебя, Тони. Прощай!

Вдруг спохватился, что-то вспомнив, и подхватил с земли свою сумку.

— Эни… когда был живым… — голос задрожал, — просил передать тебе… — Он пошарил в котомке рукой и достал небольшую черепашку, вырезанную из твердого дерева. — Вот… он сам сделал, — у парнишки на глаза опять навернулись слезы, но он сдержался.

У индейцев считается верхом невежества отказываться от того, что тебе дают. Никакие побуждения не могут оправдать отказа. Поэтому я принял черепашку, хотя в душе далеко не был уверен, что достоин такого подарка.

— Квентин, пора, — тихо напомнил Говард, и тот, вспыхнув, сердито взглянул на дядю исподлобья. — Ну что ты смотришь? Я привезу тебя к маме, даже если придется связать тебя, уж поверь.

Куаро взял Квентина под мышки и подсадил на лошадь. Говард тоже вскочил в седло, а испанец бережно передал ему сына.

— Жди меня, Игнасио, я скоро приеду.

Кобыла под Говардом негромко заржала, когда он, устроив перед собой малыша, натянул удила.

— Полегче, милая леди, — проговорил ирландец, успокаивая лошадь прикосновением.

Хомяк вяло вскинул руку в прощальном жесте, он сидел в седле неуверенно и не доставал до стремян.

Лошади двинулись по упругой хвое.

Я глядел вслед этому мальчику с такой странной судьбой, на его прямую загорелую, почти шоколадную спину с остро выпирающими лопатками, до которых лишь немного не доставали русые волосы, и думал, как наша жизнь может изменить направление в мгновение ока. Возможно, что характер взрослого человека полностью определяется лишь несколькими такими мгновениями, пережитыми в детстве и сверкающими, как золото, в шлаке будничной жизни.

— Вот так все и заканчивается, — Куаро в задумчивости почесал бороду, подобрал наши нехитрые пожитки и повернулся с намерением двинуться вглубь леса. Он тоже был подавлен расставанием. — Идем?

— Вдоль реки будет удобнее, — остановил я его. — Когда закончится лес, у поля свернем влево и выйдем на старый торговый путь. А уж там рукой подать.

— Тони, послушай меня, — возразил он. — Так безопаснее. К тому же мы срежем через бор и выйдем к тому индейскому пути, но много ближе к смолокурне.

Следовало признать, что в этом был смысл.

— Ладно, показывай, Сусанин, свою короткую дорогу.

И мы углубились в лес. Бурый хвойный наст пружинил под ногами. Солнечные лучи окрасили высоченные стволы корабельных сосен в характерный коричнево-красный цвет. Пахло смолой, близкой рекой и земляникой; где-то в небе верещали невидимые пичужки.

Оглянувшись в прощальном порыве, я вдруг увидел на противоположном берегу нескольких индейцев верхом на конях. Двое из них, спешившись, споро рыскали возле самой воды, изучая приметы нашего поспешного бегства.

Человек не оставляет следов на хвое, подумал я, но взрытая копытами лошадей хвоя недвусмысленно укажет путь всадников.

 

7

В то лето 1996 года ему исполнилось десять — наиболее впечатлительный возраст. Они встретились под вечер, когда мальчик устал и страшно хотел пить. С целью исследования окрестностей он проделал очень длинный путь, крутя педали купленного недавно велосипеда по проселкам и тропинкам. Перешел по бревну широкий прозрачный ручей, о существовании которого прежде и не подозревал, взгромоздив велик на спину и боясь оступиться. Потом направился через хвойный лес на том берегу, преодолевая взгорки и впадины, опасаясь неожиданных заросших бурьяном канав, давно и неизвестно кем вырытых. И уже решив, что почти заблудился, выехал к высоковольтной линии, вдоль которой вернулся в знакомые места, а потом и к своему поселку, сообразив, что эти вышки с гудящими проводами уж точно выведут к жилью.

В ближнем к дому небольшом лесопарке его внимание привлек мужчина, старательно выкладывавший дерном разделительные канавки на размеченной им ранее площадке, где Денис с друзьями частенько пинали мяч. Он перебрался сквозь разросшиеся кусты, царапая ноги о дикую малину, чтобы выяснить, кто это и зачем портит их футбольное поле. На его не слишком вежливый вопрос мужчина охотно и даже с некоторым энтузиазмом объяснил, что они с соседями придумали играть тут в бадминтон, и не просто перекидываясь воланчиком, а по всем правилам, через сетку. Он и Денису предложил научиться, если тот захочет.

Открытая улыбка дачника понравилась — взрослого сразу видно: хороший он или плохой. Денис рассказал ему, как только что чуть не заблудился — это была его первая далекая поездка! — и дачник поведал мальчику главное правило заблудившегося туриста: иди, пока не наткнешься на ручей, а потом вниз по течению — обязательно выйдешь к людям. Люди всегда у воды.

Стало смеркаться, мужчина засобирался домой, и Денис с радостью увидел, что его новый знакомый повернул в том же направлении, что ему надо, в сторону его дома. Тогда мальчик решился попросить Антона — так звали мужчину — заглянуть на минуту к нему и поговорить с отцом, чтоб тот не ругался на его долгое отсутствие. Честно сказать, он побаивался домашней встречи.

— Почему бы и нет, — будто подумав вслух, ответил Антон, и Денис порысил рядом с ним, как жеребенок на привязи, делая по два шага на его один, ведя велик рядом, и все старался придумывать способы как бы побудить дачника говорить еще и еще. Антона, в общем-то, и не требовалось подталкивать — на любой вопрос он давал вдумчивый, взвешенный, серьезный ответ. Он разговаривал с мальчиком, как с ровесником, и выслушивал его рассуждения с благожелательностью, в которой Денису отказывал его резкий, недоступный отец.

Георгий встретил их на крыльце, мальчик враз стушевался под колючим взглядом.

— Иди-ка сюда, злыдень, — с натянутой усмешкой сказал он. — И где же тебя носило? — Хлесткий подзатыльник прозвучал прелюдией, плетеный кожаный ремень сухо поскрипывал в руке.

Щеки Дениса стали пунцовыми от стыда перед новым знакомым, он скосил на него извиняющийся взгляд. Антон вмиг почувствовал себя крайне неловко — все происходило, будто он был как минимум сообщником мальчика и теперь дожидается в сторонке своей очереди быть наказанным.

— Сам виноват, — сказал Георгий и наконец обратил на гостя внимание. — Что он еще натворил?

Представившись, Антон спокойно, с расстановкой объяснил, что Денис задержался по его вине и спросил, нельзя ли мальчику и в дальнейшем помогать ему в обустройстве лесной площадки: дело хорошее, нужное.

— Скорее, он будет вам только мешаться, — ответил Георгий, все еще взволнованный после долгого отсутствия сына, думая лишь о том, как бы по вежливее отказать.

— Напротив, — возразил Антон, — он очень умный парнишка, весь в родителей. А главное, старательный, и помощник мне бы не помешал.

— Не знаю, однако… — сказал отец, непроизвольно перенимая куртуазную манеру собеседника вести беседу.

— Ну па-ап… — пискнул Денис в отчаянии, заметив, что тот не просто колеблется, а и впрямь намерен отказать дачнику.

— Не папкай! — отрезал Георгий. — Я подумаю, — сказал он, обращаясь к Антону. — Посмотрим на его поведение.

В глазах Дениса мелькнула было улыбка, полная надежды, но сомнение тут же притушило ее. Он посмотрел на Антона жалобно и совершенно безнадежно, так широко растянув сжатые губы, что даже крылья его носа побелели. Тот ответил ему твердым ободряющим взглядом, он знал, что победа осталась за ними, и, поворачиваясь, чтобы уйти, подмигнул мальчику. По-секрету, будто другу друг.

Отец Дениса был не очень образованным, но сметливым и практичным пролетарием, которого мутная волна реформ начала 90-х приподняла на немыслимую им ранее высоту, сделав руководителем весьма средней, но стабильно обеспечивающей неплохой достаток строительной фирмы, что позволило его семье не заметить охватившего страну голодного кризиса.

Судьба отняла у него жену недавно и неожиданно. Короткая прическа светлых волос, никогда не носившая никаких побрякушек, и единственным ее украшением были глаза, но они настолько превосходили все искусственные поделки своей красотой, что в сравнении с ними любые драгоценные камни показались бы аляповатыми. У Дениса были ее глаза, и вся его любовь сосредоточилась в сыне, но больше выражалась в диктате, поскольку первостепенными в воспитании мальчика Георгий почитал строгость и неукоснительное выполнение его, отцовской, воли. Он полагал главными своими достоинствами рациональность и то, что он мужчина.

Марина, восхищенная необыкновенной развитостью ребенка, внушала мальчику постоянно, что он не должен ровнять себя с соседскими ребятишками, что он — особенный и всегда должен об этом помнить. Живость характера и незаурядные способности сына, по ее мнению, сулили ему прекрасное будущее.

Денис любил маму сызмала до той самой минуты, пока не проводил на кладбище, любил ее и в воспоминаниях. Когда она скоропостижно умерла, он пережил момент внезапно возникшей пустоты. Больше всего ему запомнились похороны и стоявшая тогда ненастная погода. Это случилось спустя всего лишь два дня после его девятого дня рождения, которое, конечно, не праздновали. В доме толпились одетые в темные костюмы сослуживцы отца, слишком крепко пожимавшие в знак соболезнования его детскую ладошку. Все они мямлили какие-то непонятные ему слова вроде "стресс", "инфаркт", "миокард"…

По воскресеньям они с мамой ходили вместе в церковь, в которой его крестили маленьким. Мать посещала церковные службы скорее по привычке, а сын из солидарности с ней. Георгий, по правде говоря, называл такое благочестие "христианством головного мозга", считая его чрезмерным, и попов не жаловал. Понимая бесперспективность споров с женой, он приходил в негодование от ее методов воспитания и, скрепя сердце, противопоставлял им более жесткие, чем ему самому хотелось, правила, рискуя при этом лишиться взаимопонимания со своенравным сыном.

С отцом всю пока еще не слишком долгую жизнь у Дениса были странные отношения — их, точно на качелях, вечно качало из стороны в сторону. От детского обожания и доверия — к неприязни, почти ненависти. И все же он звал его "папа" и по-настоящему волновался о нем. Он тянулся к отцу и готов был поверить, что несправедливость, причиненная им отцу, предваряет и объясняет несправедливость, которую тот допускает по отношению к нему.

По дороге домой после знакомства с Денисом и его папой Антон пребывал в некотором недоумении. Не ведая предыстории, он увидел лишь внешний слой взаимоотношений, от которого его покоробило. Антон относился к такому типу мужчин брезгливо, как к насекомым. Они были ему непонятны, а подобная черствость, продиктованная, на его взгляд, крайней патриархальностью, представлялась, мягко говоря, неразумной. Сам он рос без отца, изредка встречаясь с ним после развода родителей, и никогда не знал отцовской руки.

После недавней смерти матери, самоотверженно любившей его, взрастившей в аскетическом воспитании по причине скромного достатка, женщины с твердым характером, при этом истинно интеллигентной и тихой, он испытал странное облегчение. Прежде ему приходилось подтягиваться, стараться соответствовать тому образу, который она в нем всегда видела, как и все матери идеализируя свое дитя. Он боялся разочаровать ее, обмануть ее ожидания, хотя и знал, что никогда не сумеет оправдать их полностью.

"Ты очень много дымишь, Антоша", — с искательной улыбкой говорила мать, глядя на него усталыми, встревоженными глазами, и горькая волна раздражения захлестывала его сердце при взгляде на ее низенькую фигурку. Мать хотела прочно привязать его к устроенной по-своему жизни. Хотела, чтобы он был таким, как сама она. Он брыкался, желая освободиться из крепких пут, но не смел сделать решающего рывка. Мамины принципы и взгляды висели на нем, как тяжеленные вериги на шее праведника.

Тем не менее с каждым годом она все острее чувствовала, что в глубине души боится, если он вдруг исчезнет, покинет родной дом, и у нее нет никаких сил удержать его, и она полностью зависит от зыбкого, непредсказуемого настроения сына, от которого ее все больше отделяет что-то непонятное и непостижимое, поселившееся в его молчаливой душе.

Милая мама с ее любовью, заботами и опекой вечно мешала ему. Антон почти сразу разменял квартиру, в которой они жили, потому что каждая вещь и даже стены напоминали о потере и о той ответственности, которую он ощущал с самого детства.

Наконец-то он перестал чувствовать себя мальчиком и зажил по своему усмотрению, с изумлением обнаружив, что вовсе не так уж несчастен. Он вдруг как-то очень явственно осознал собственную значимость, зрелось. Вот он: серьезный, уверенный в себе человек, может, еще не вполне определившийся, но самостоятельный, твердо стоящий на собственных ногах. Не хватало только жены и детей — все остальное у него было как у настоящих взрослых.

 

8

К этому периоду его жизни относится первое "Послание". Поначалу оно показалось Антону шизофреническим бредом, и, если бы не произошедшие позднее события с появлением дракона, он ни за что не стал бы относиться к нему всерьез.

Послание было наполнено кристально чистым чувством, пронзительной искренностью, каких Антон давно не позволял себе в общении с другими людьми, и тем подкупало, вызывая желание перечитывать, вдумываться в высказываемые утверждения, сомнения, вопросы и сочувствовать попыткам найти на них ответ.

«Не удивляйся тому, что прочитаешь, — писал далекий собеседник. — Я уверен, что тебя так же порой заботит то, о чем я скажу — поиски истины, как бы высокопарно это ни звучало.

Из-за этого когда-то в юности я даже хотел выучиться на священника. Оно и не удивительно — семинария располагалась совсем неподалеку от хрущевки, где мы жили с мамой, и вид уверенных в себе служителей церкви, словно обладающих таинственным высшим знанием, был привычен. Мне удалось поступить, хотя экзамены оказались чрезвычайно сложными. Но примерно к третьему году обучения, одновременно проходя своеобразную практику в небольшой сельской церквушке, начал я испытывать некий внутренний дискомфорт. Своему исповеднику я объяснял его недостатком сопереживания ближнему, ощущением разрыва с духовными потребностями прихожан.

Но суть была не в этом. Я не свободен, думал я. Я частица большой системы — последнее звено цепи, которое ходит ходуном, когда всю цепь дергают там, наверху, на другом конце.

Существовали толкования Священного писания для паствы. Они — для верующих, чтобы поддерживать в них веру. Были церковные скрижали, дающие знание архиереям. А еще есть скрижали для митрополитов — о них известно немногим, потому что и знать о них надлежит лишь немногим.

Говорить верующим не больше того, что им нужно знать, не значит лгать. В этом отношении Господь честен. И, полагаю, самой большой ересью показалось бы моим воцерковленным братьям прочтение, скажем, Ветхого и Нового заветов в их действительном содержании и значении.

Во мне произошло общее презрение к человечеству, маскирующееся под гуманизм, что не мешало мне быть самой добротой, когда я имел дело с конкретными людьми. Подавляющее большинство прихожан было патологически несчастливо. И патология эта, по моему мнению, заключалась в нежелании палец о палец ударить, чтобы изменить свою жизнь к лучшему.

И как апофеоз обыдлости — сирые да убогие на мраморных ступенях храмов, близкие Богу, почему-то угодные Ему. А контрастом — служки, в длинных, не по росту, стихарях с дутыми серебряными пуговками в виде бубенчиков, певчие, громко и решительно выводящие торжественные песнопения; старательные и непоседливые, оживляющие законсервированный в веках гнетущий мрак сводчатых залов одним только своим присутствием.

Я оставил прежнее намерение принять духовный сан, предвидя свое падение. Тогда еще я называл это падением. И лишь много позже пересмотрел систему координат, после чего падение стало взлетом.

Есть люди, которые теряют власть над собой, а после казнят себя за слабость. Я не казнил, ибо открыл свою сущность и, поняв ее истоки, получил возможность самореализации, как раз тем самым обретя над собой власть. Я видел, что в моей робкой созерцательной любви почти нет чувственности — скорее, это своеобразная форма гуманизма; возможно, в основе моих симпатий лежало глубоко скрытое желание вернуться к беззаботности детства. При этом сам себя я не чувствовал ребенком, не более, мне кажется, чем любой другой мужчина.

Но все еще не было бунта, ни даже протеста, а были только книги и музыка, поэзия и смутная тоска. Я искал отражение своей сокровенной страсти во всем, что называется искусством. Я снова и снова вслушивался в полные беспокойной тревоги, странные, пронизанные грустью о несбыточном слова "Луны над Кармелем". Меня не проведешь сказками о религиозных аллюзиях, думал я; а музыка завораживала, гитара плакала, кричала, звала… Да как можно так играть! Печаль и тоска были в песне, и тоска перетекала в отчаяние, а отчаяние сменялось грустью, а затем голос певца возвышался, и вот уже угроза и гнев кипели в нем, и ярость, и страсть… и снова тихая печаль и боль… и надежда.

С этого момента сладостный азарт стремления к ранее запретному составлял уже суть каждого прожитого дня, наполняя меня возбужденным желанием личного счастья. Желанием, которое всегда, всегда живет в нас и особенно оживает под влиянием чего-нибудь, действующего чувственно — музыки, стихов, какого-нибудь образного воспоминания.

Двигаясь по жизни, все мы ищем это эфемерное, неведомое счастье. В детстве нам внушили, что следует его искать, но забыли объяснить, что оно собой представляет. Чаще всего счастье видится исполнением сокровенного желания, материализацией заветной мечты, но очень редко удается человеку осуществить свою мечту в срок, в тот единственный момент, когда осуществленная мечта рождает счастье. Волевые и настойчивые люди все-таки осуществляют свою мечту, но с опозданием на десятки лет. Они конечно получают удовлетворение, но от этой положительной эмоции до счастья так же далеко, как от количества до качества. Можно сделать вывод, что счастье — это осуществление мечты в тот единственный момент времени, когда от этого получишь наибольшее удовлетворение.

Знаешь, однажды в неком полусне–полуяви, этаком продолженном сновидении, я попал в зеркальную комнату… Нет, сначала пришел дракон. Только он вовсе не был ужасной ящерицей с крыльями, напротив — он выглядел как человек, как прелестный отрок. Назвался драконом. Он-то и показал мне ту зеркальную комнату, открыл дверь.

"Беспечность детства? — по-взрослому скептически усмехнулся отрок. — Взгляни-ка, так ли ты хочешь стать ими". И я оказался в бездонном мире зеркал. Все стены — сплошь зеркальное море, а потолок — глубокое синее небо, пронизанное солнечными лучами. И края зеркал преломляли свет солнца, претворяя его в радужные разводы, в сотни и тысячи маленьких переливчатых радуг.

В каждом зеркале отражался я предыдущий, я из прошлого, и отражения в отражениях являли предыдущего и предыдущего меня.

Вон нескладный худосочный юноша, уже успевший почувствовать отвращение к периодическому ритуалу бритья, разучивает танцевальные движения, с досадой обнаруживая, как неуклюже выглядят его потуги со стороны. Сколько пройдет времени, пока он научится твердо смотреть в глаза девушкам…

Отражение погружалось все глубже и наконец растворилось окончательно, а из мерцающего радугами серебра уже проступал другой образ: загорелый парнишка, взволнованный интимной необычностью происходящего, с интересом рассматривает себя, поворачивается и животом, и боком, и спиной и, похоже, очень самому себе нравится.

Чудесным летним утром он окончательно проснулся от щелчка английского замка, хотя и до этого сквозь приятную дрему порой доносилось шебаршение из прихожей. Мама ушла на работу, а значит: свобода, из которой жаль потерять даже минутку!

Выбрался из-под одеяла, по холодному полу подкрался на цыпочках к двери, убедился, что замок защелкнут надежно. И, повернувшись, прислушался к пустой квартире. Ни-ко-го.

В один миг все окружающее перестало иметь значение; он бы не вспомнил потом, как снова очутился в комнате. Желание жгло, словно какой-то странный, горячечно-сладкий огонь. Черные сатиновые трусы, вспорхнув в полете, мягко спланировали на кровать. Распахнулась услужливо, как сообщник, зеркальная створка платяного шкафа, и сердце лихорадочно затормошилось…

Как же после, когда схлынуло вожделение, он смотрел на себя — на постыдное кривлянье перед зеркалом, на свои позорные движения и фантазии. Ужасаясь, самому себе он представлялся в эти моменты таким порочным и отвратительным, что, не выдержав, с отчаянным стоном падал на смятую постель и зарывался головой в подушку, словно прячась от себя иного, пребывавшего всего лишь минуту назад в притягательном умопомрачении.

Парнишку сменил облик щуплого первоклассника с большущими испуганными глазами: подавленный, бледнолицый и молчаливый, он выглядел немного болезненным и чувствовал себя крайне стесненно в новенькой мышастой школьной форме. Преобладают сомнения и страх — не столько перед неизвестностью, сколько от неуверенности в себе.

Все следующие дни во мне жило чувство открытия нового мира. Вернее, ожившего вдруг глубинного сна, такого сна, детали которого мучительно вспоминаешь утром и не можешь вспомнить, хотя прекрасно знаешь, что сон был огромный, наполненный звуками, красками, запахами, людьми и чувством.

Я стремился вернуться в чудесную комнату, нырнуть в зеркальную глубь, увидеть этих мужчин, бредущих вспять, чтобы стать юношами, юношей, шагающих навстречу мальчикам, готовящимся стать мужчинами. Я искал вход в глубине сознания, памяти и открыл его, и вошел туда вновь, чтобы помочь им советом и пониманием.

Но увидел лишь посеревшие стекла.

Растерявшись, я вглядывался с надеждой, старался отыскать, не остались ли на серебристой амальгаме унылые тени из прошлого, не помнят ли холодные плоскости моих отражений. Но там был теперь только мутный бездушный свет, открывающий пустоту за пустотой позади пустоты.

Ты спросишь, что такое этот дракон.

Я полагаю так, что те, кто называют себя драконами… что они, как бы сказать, люди другой породы, что ли. А может, они и вовсе не человеческого происхождения. Я однажды спросил прямо: вы пришельцы? Он от прямого ответа уклонился, но, фактически, и не отрицал. Но я не уверен, что правильно понял, и возможно они люди вообще из другого измерения или времени. Об иных реальностях он упоминал вскользь. Основная, или первая, называется "Aven", любая из прочих — "Кo-ven". Слова эти имеют в их языке множество смыслов, в том числе: возвышенный путь и низменный путь, первичное и вторичное, изначальное и сопричастное. В других реальностях, ковенах, вроде бы все так же, но в каких-то мелочах иначе. И они, эти реальности, подвержены интерференции, то есть местами пересекаются и могут влиять друг на друга; параллельное время, вот как он говорил.

И тут меня поразила одна мысль, поначалу даже не мысль, а ее слабо осознанная тень, интуитивная догадка: у меня, как минимум, должен быть двойник в "Авене", а используя его и мои ментальные способности, можно попытаться хотя бы, образно говоря, перекинуть мостик между нами!

Этот дракон — он обладает необычайной, даже притягательной непосредственностью и вместе с тем он в крайней степени циник, насмехающийся надо всем, что его окружает, с антрацитно-черным юмором. Странно и смешно было слышать из его уст неприличные словечки: произнесенные его детским чистым голосом, они звучали почти трогательно. Возможно, это следствие его возраста — шутка ли, почти сотня лет! Хотя, с его слов, по меркам драконов он еще совсем юн. И он верен своей гуманистической миссии, проникнут ею и предан ей целиком.

Порой я напоминал ему об ответственности, которую он взвалил на свои плечи, надеясь понять, что им движет. Тогда он начинал смеяться и дурачиться, как школьник во время перемены. И он делал это неспроста — желая уйти от ответа или просто успокоить мое завышенное чувство долга.

Удавалось ли ему это? Разумеется, нет. Чем больше он дурачился, чем больше прятался за спину своего мальчишеского обаяния, тем сильнее убеждался я в его необыкновенности.

Для того и нужны драконам такие, как мы: обладающие магнетическими способностями особого свойства, умеющие посеять семена честной и справедливой мужественности в не подавленных еще влиянием матриархата детских душах. Он сокрушался, что вечно нас стараются уничтожить, называл это чуть ли не мировым заговором и геноцидом, в противовес которому драконы, чтобы не допустить социального катаклизма, вынуждены осторожно, с нашей помощью воздействуя лишь на второстепенные личности, изменять историю в бесчисленных мелочах, предельно аккуратно нивелируя агрессивную эмоциональность феминизированного людского племени.

"Эволюция не подчиняется морали, и поэтому любая мораль искусственна и лжива, — сказал он как-то. — Если бы вернулось понимание, что для пользы этноса такие люди, как ты, необходимы — вас бы носили на руках".

Еще он поведал, что путешествия по времени достались в дар от странников из далекого пояса Ориона, побывавших на Земле около шести тысяч лет назад.

"Я слышал, что в прошлое отправиться нельзя, только в будущее и то лишь теоретически", — усомнился я.

"Время — уроборос, — произнес дракон загадочно и рассмеялся: — Все ваши представления о физике сводятся к одному: нечто неким образом взаимодействует с прочим".

"Я всего лишь обыкновенный человек и не верю ни в мистику, ни в эзотерику, ни в прочую эротику, хотя и допускаю существование некоторых физических явлений", — пожал я плечами.

Так вот, умение ходить по времени было передано индийским браминам, как наиболее просвещенной и продвинувшейся в этой области касте, доминирующей в то время цивилизации. Позже брамины ушли в горный Тибет, основали институт послушничества, в своих укрепленных монастырях передавая ученикам опасное знание. Излишне говорить, что женщинам туда доступа не было.

Рассказывают, как эдак через пару тысяч лет один весьма способный, но честолюбивый школяр от неразделенной, безответной любви сбежал в древний Египет, достигший в ту пору периода Среднего Царства, прихватив с собой чудесные артефакты, также оставленные в дар пришельцами. Тут дракон продемонстрировал мне сверкающую идеально ровными гранями пирамидку, сотворенную будто из горного хрусталя, с игриво мерцающей в самой ее глубине радугой. Школяр тот стащил их, сколько смог унести.

В Египте он со временем стал влиятельным жрецом, впрочем, не обладая исчерпывающим знанием о природе времени и оперируя отчасти легендами и собственными домыслами, но, благодаря редкой осведомленности в области математики, физики и астрономии, выдвинулся в самые верхи знати, что само по себе и приблизило его гибель. Он умер в результате заговора — пирамидки привлекали многих.

Маленькая прозрачная четырехгранная пирамидка с пылающей радугой внутри, собственность тибетских монахов, добыча древних фараонов, подарок дракона — вот она, у меня на столе.

"Сувенир из прошлого?" — поинтересовался я.

"Или из будущего. Радуга времени, телепорт. Ее энергии хватит на один переход по времени и два — по пространству. В пределах планеты, разумеется, — он усмехнулся. — После чего она вернет владельца обратно".

"Как же оно работает?"

"Не сложнее микроволновки, управление типа вашего сенсорного. На сторонах задаешь год, месяц и день, приняв текущую дату за нулевую отметку. К четвертой стороне лучше не прикасайся — это смена слоя реальности или, проще говоря, потока времени. В основании ставишь широту и долготу с точностью до секунд. Главное, не перепутай, а то плюхнешься в океан какой-нибудь. И вдобавок получишь электрический разряд для ускорения — молния-то долбанет изрядная!"

"Занятная вещица, — сказал я с большим, чем полагалось по случаю, равнодушием, — и опасная игрушка". — Однако мысли мои путались, не в состоянии разом охватить гигантский размах открывающихся передо мною перспектив. Ведь если буквально понимать все, мне сообщенное, я получал возможность физически посетить все далекие эпохи, ранее виденные лишь в фантазиях и снах. Страха я не испытывал: как и во всех странных ситуациях, с которыми я сталкивался в своей жизни, любознательность взяла верх над остальными чувствами.

В общем, людей, которые обладают способностью двигаться по времени, стали называть драконами. Это уже значительно позднее всякие сказочники поименовали так выдуманных ими крылатых ящеров, извратив изначальный смысл этого красивого слова. Драконы и поныне живут в Тибете, передавая избранным тайное знание. Тот, кто в полной мере развил в себе умение времяхождения, может представать в любом облике. Внушение это, морок или действительно так — не знаю.

Ну а пирамидка — своего рода ограниченный вариант. Она выберет в месте и времени прибытия подходящего реципиента и перенесет в него твою сущность. К сожалению, возможность обращения к памяти реципиента будет очень избирательная, что называется: тут помню, тут не помню. При этом твое тело, оставшееся в точке отправления после перемещения из него сознания, практически этого и не заметит, так как сознание, совершив путешествие туда и обратно, вернется в него в ту же секунду, в какую и покинуло. Если же этого по каким-то причинам не произойдет, искра жизни будет сохраняться многие столетия, ожидая возвращения "владельца". Тело не будет подвержено тлению, не испортится, одним словом.

Дракон появился у меня дома во время особенно сильной грозы, бесцеремонно прошелся быстрыми, пружинистыми шагами, осматривая комнату, ловко обходя установленный в ее центре стол и стулья. Потом уселся на постельную тумбочку, подсунув под себя ладони, и, легкомысленно болтая ногами, стал изучать меня пристальным взглядом. Он был одет в яркую мексиканскую рубашку, индийские джинсы с кучей карманов на молниях и высокие сапожки из светло-коричневой замши. Если тебе так же нравится Баррет Оливер[См. к/ф "D.A.R.Y.L."], как и мне, то тебе понравился бы дракон. Аккуратно подстриженные волосы с темно-каштановым оттенком, симпатичная мордашка.

"Я вижу твои мысли и пока не знаю, как к этому отнестись", — серьезно сказал он после долгого молчания в ответ на мой недоуменный вид. — Я подумаю и скажу. А пока вот что: поразмысли-ка над возможностью помочь мне разобраться с одним хроническим неудачником. Зовут его Квентин Дуглас, 13 лет.

В двух словах он обрисовал ситуацию и объяснил, что от меня требуется. Миссия представлялась на удивление простой и не требовала ничего невозможного, кроме тривиальной решимости отправиться в иное время, в Штаты второй половины XVIII-го века. Индейцы и англичане, испанцы и французы, голландская диаспора, сами американцы, дележ денег и территорий — беспокойная, в общем, компания.

К тому же после того как он заявил, что читает мои мысли, просвечивая меня насквозь, не очень-то стало комфортно. Я находился в том состоянии стыда и шока, когда человек начинает громко стонать, обхватив голову руками, или выкрикивать неприличные слова.

"Ты читаешь мои мысли, — как-то заметил я ему. — А это большой грех".

"Не для дракона, — улыбнулся он. — Только не для дракона".

Впрочем, мысли читать перестал.

Постепенно я привык к дракону и, благодаря его деликатности, находил общение с ним все более приятным.

 

Часть II. KO-VEN

 

Навсегда расстаемся с тобой, дружок.

Нарисуй на бумаге простой кружок.

Это буду я: ничего внутри.

Посмотри на него — и потом сотри.

(Иосиф Бродский)

 

9

Сияющая бездна открывалась впереди: свет струился, переливался, плакал и смеялся, затягивал, обволакивал тело и растворял в себе…

Переливы света были настолько красивы, что дух захватывало от этой феерической гармонии, замирало сердце, исчезали все чувства, кроме одного — чувства удивительного наслаждения…

За зеленой гаммой следовала желтая, потом голубая, малиново-фиолетовая, и заканчивала цикл серая, в которой было не меньше оттенков, чем в любой другой. Тело отзывалось на музыку света волнами такого неизъяснимого, невыразимого словами удовольствия, что хотелось петь, плакать, смеяться, кричать, испытывать боль и в конце концов умереть.

Световые веера стали восприниматься на слух, и даже кожа на голове, на груди, на кончиках пальцев рук и ног начала вдруг осязать этот свет, как шелковистое прикосновение крыльев ангела. Послышался прекрасный, мягкий и теплый, бархатный, словно шкура кошки, звук, влился в уши и потек по жилам, из артерий в вены, достиг сердца, вызвал взрыв нежности и любви к неизвестному существу, ждущему впереди. Захотелось вонзиться в распахивающуюся бездну еще глубже, достигнуть дна, самому превратиться в свет и звук и стать бездной.

Руки и ноги исчезли, осталась только голова, перепутавшая все чувства, потерявшая в водовороте инобытия всякую ориентацию. Она начала расти, распухать, заполнять собой бездну, галактику, всю вселенную!.. Жизнь остановилась, хотя смертью назвать эту остановку было нельзя. Глубокая тьма проглянула со всех сторон, поманила пальцем, затопила все вокруг тишиной. Истома и нега… Ничего больше, только истома и нега… Радужная гамма солнечного света сменилась убаюкивающей мелодией лунного, бестелесного, прозрачного… нега и покой… медленно угас последний серебряный луч, замолк и шепот на полу-фразе тонкого намека… покой…

Кто-то со знанием дела влепил мне пощечину, так что в ушах еще долго плыл красный колючий звон. Я долго не мог понять, что за лицо склонилось надо мной, почему такой тусклый свет, и только эта несильная боль заставила снова поверить в реальность телесной оболочки.

Потому что там, в иномировой пустыне, тела у меня не было. Там я парил, как дух над водами в первый день творения. Снова рухнув в бренную плоть, я в первые минуты ощутил горькое сожаление: живому человеку не познать такой свободы.

Аэрик вернулся к плетеному креслу и уселся в него, похоже, совершенно не стесняясь своей наготы. Теперь он выглядел как Энакин Скайвокер в свои нелегкие дни на планете Татуин.

— Ну вот, осталось только раздобыть какую-нибудь одежду, — сказал он и по своему обыкновению свесил одну ногу через подлокотник.

Я с опаской оглядел члены своего временного тела, поиграл крепкими мышцами. Руки, ноги, пропорции нормальные, все сгибается и напрягается как положено. Отметил с долей иронии, что девицей стать не довелось; это было бы пикантным разнообразием.

— Надеюсь, его владелец ничем не болел, — сказал я гнусавым голосом и неожиданно чихнул, — кроме насморка.

Встал с кровати, на которой отдыхал прежний хозяин, и взял просторную темную рубаху и успевшие изрядно пообтрепаться крестьянские штаны, что висели на железном крюке, вбитом в стену. Сапоги обнаружились между кроватью и столом. Чистые портянки и белье оказались в прикроватной тумбочке. Но психологическое ощущение, что ставшее моим тело не отмыто дочиста, создавало определенный дискомфорт, раздражало, и впоследствии, сколько не тер я себя при первой же возможности мочалкой, окончательно не исчезло, лишь притупилось.

Это было уже второе мое путешествие по времени. Потому что у пресловутого Совета Видящих, эмиссаром коего был дракон, неожиданно нашлось более приоритетное задание, и меня забросили аж в третий год от Рождества Христова для воздействия на юного Пилата. Не мне судить, насколько оно оказалось удачным. Я-то был в восторге от впечатлений, но даже у тактичного Аэрика однажды проскочила фраза, что все-таки "первый блин комом".

Как и в прошлый раз, путешествие сопровождалось такими необычайными ощущениями, что привыкнуть к ним, наверное, невозможно.

Раздался деликатный стук в дверь, и, словно в ответ, громыхнул далекий гром.

Аэрик сделал знак рукой, мол, погоди, не торопись открывать. Тело его стало на глазах истончаться, приняло зыбкий, туманный облик, и вскоре в комнате ничто не напоминало о его недавнем присутствии.

— Ну же, Винс! Я знаю, что ты не спишь, — раздался голос снаружи.

"Джон Лоу", услужливо подсказала память реципиента.

Я откинул тронутую ржавчиной накладную задвижку, и в комнату, распахнув дверь на всю ширину, уверенно вошел высокий сухопарый мужчина с кожаной папкой под мышкой и чернильницей в руках. За ухом у него торчали три тростниковых калама для письма. На нем были узкие в бедрах и расклешенные книзу брюки, отделанные по боковым швам лампасами из цветной тесьмы, холщовая рубаха с открытым воротом вся в пятнах и подпалинах. На скуластом, изрезанном глубокими морщинами лице мерцали небесно-голубые глаза.

— Фуф, ну и грозища была, а?! — фыркнул Джон. — Что так долго не открывал, дружище, неужто и впрямь уснул? Вот, я все принес, что ты вчера сказал. — Он водрузил на тщательно обструганный дощатый стол папку с целой стопкой почтовой бумаги, бережно поставил чернильницу толстого стекла. — Петиция должна быть убедительной и составлена в самых достоученых и торжественных выражениях. Все это как следует приправь верноподданническими клятвами, заверениями в добропочтении, в общем, сам знаешь. Иначе не видать нам спокойной жизни.

"Что за петиция?" — напрягся я. В памяти была пустота, будто после бесшабашной вечеринки с неумеренными возлияниями.

Я кивнул гостю на кресло, из которого минуту назад исчез Аэрик. Следовало поскорее разобраться в происходящем и при этом не вызвать подозрений, что я уже не тот человек, с кем Джон прежде имел дело.

— Так. Давай-ка еще раз, приятель. Обсудим все в подробностях, и я уж решу, что из этого изложить на бумаге.

— Адресуй петицию в Хармонт. Когда Бузиак был столицей этого края, у нас не было проблем. Пока отцы Хармонта не обскакали здешнее самоуправление, — посоветовал Джон.

Из рассказа его в общих чертах стало ясно, что местные поселенцы конфликтуют из-за пахотных земель с лордом Стенли. Жадного лорда поддерживают английские колониальные власти, в том числе и войсками. Однако пионеры вовсе не желают покидать освоенную еще два года назад территорию — их свобода, благополучие их семей и кое-какой достаток были добыты тяжким трудом.

— Хорошо. Дай мне немного времени, Джон, я подумаю, как лучше написать.

Незнакомец вышел. К моему облегчению, ибо ни перьями, ни каламами пользоваться я совершенно не умел. Так что я долго крутил в пальцах заостренную тростниковую палочку, примеривался, прежде чем решился провести хотя бы линию.

Через час был вымаран сочными кляксами целый ворох бумаги, сточены до предела два калама из трех, но петиция была готова.

— Мы собрали тебе кое-что в дорогу, — заглянул недавний гость, — и немного денег. — Он поставил возле двери кожаную заплечную торбу с лямками. — Вот, мы надеемся на тебя, Винсент Феннери!

Я подозвал его к столу.

— Напиши внизу свое имя и поставь подпись.

Он критически осмотрел мои каракули, поцокал языком и, взяв из моих рук калам, размашисто подписался.

— Передай всем мою благодарность, Джон. За провизию. Возьми документ, пусть жители подпишут его вслед за тобой. Я выйду в город сегодня же.

С готовностью кивнув, он прикрыл за собой дверь.

Сам я не рискнул покинуть прежде времени свое жилище. Кто знает, вдруг, увидев меня, поселенцы заподозрят, что с известным им Винсентом Феннери что-то неладно.

Я внимательно осмотрел комнату: может, найдутся ценности или еще что. В памяти отложилось, что должно быть здесь нечто важное. В тумбочке под стопкой белья нашелся старинный кремниевый пистолет и толстая записная книжка, вроде как дневник, исписанный более чем на половину мелким почерком, совершенно не похожим на недавние мои потуги.

Обнаружился там и столь же надежно и оригинально спрятанный тощий кошель с несколькими серебряными монетами, а также склянка с какой-то бурой жидкостью, в которой я не сразу распознал краску для волос. Кошель я сунул в карман, пистолет — за пояс, припомнив как это обычно делали бывалые люди. Пузырек отставил в сторону — волосы красить я не собирался. Дневник пролистал: текст перемежался рисунками уморительно-забавных ребячьих мордашек. Я убрал его в торбу с намерением прочесть позже, когда будет время разобраться в почерке писавшего.

Все имущество хозяина жилища я по праву полагал своим. Конечно, по окончании моего путешествия дракону не составит труда перенести Винсента обратно в его дом из того места, куда заведет меня судьба. Но ценные для него вещи лучше прихватить с собой.

Не найдя больше ничего интересного, я присел к столу и стал смотреть в окно, выходящее на свежие вырубки. Было видно, как поселенцы отвоевывают у джунглей жизненное пространство. Я жадно вглядывался, пытаясь найти отличительные черты этого мира. Что-то… если не оригинальное, то хотя бы архаично-примитивное.

Куда там!

По обеим сторонам широкой улицы красовались недавно выстроенные аккуратные домики в два-три этажа. Окна застекленные. Целый дачный поселок! Мой дом находился на окраине, можно сказать, на отшибе.

Так я сидел, не зная, что же мне делать дальше: ну, может, дракон растолкует, с чего начать.

Спустя некоторое время он возник, материализовался из зыбкого облака, одетый в узкие штаны с лампасами, подпоясанные ярким кушаком, и короткую курточку по пояс. Выложил передо мной сверток в плотной оберточной бумаге и перетянутый шпагатом. Узел украшала массивная сургучная печать.

— Чертов торговец заломил несусветную цену, — возмущенно заявил он. — Будто в Лиссабоне его лавка единственная. Видишь, — Аэрик указал на сверток, — вот это надо доставить по нужному адресу в Бузиак. Городок такой тут неподалеку. Отдашь — и свободен. Заберу я тебя, когда надо, а до тех пор наблюдай, созерцай. Отдыхай, в общем. Я тебе даже завидую — столько новых впечатлений! — Он ободряюще хлопнул меня по плечу. — Но больше, чем на пару месяцев не рассчитывай. Да, и еще… Придумай, как тебя называть. А то будешь стоять и хлопать глазами, когда понадобится представиться.

Резонно.

— Пусть будет… мм… Энтони, да — Энтони, — сказал я. — К чему менять имя на старости лет.

— А фамилия?

— Фамилия? "Фамилия моя слишком известна, чтобы я ее называл!" – понесло меня.

Он сдержанно рассмеялся.

— Желательно какая-нибудь американская.

— Тогда Джексон. Джексоном больше, Джексоном меньше…

— О'к, — Аэрик сложил большой и указательный пальцы колечком, отставив остальные в сторону. — Вот тебе несколько золотых португальских дублонов, — выудил он из кармана завернутые в тряпицу монеты. — Для кого-то это целое состояние, тебе должно хватить. Наверное.

— Тоже где-нибудь стянул? — шутливо возмутился я, пересыпая деньги в свой кошель. — Ну и воришка ты все-таки!

 

Джунгли были темно-зелеными, таинственными, угрожающими. Слабый солнечный свет, едва пробивающийся сквозь сплошные переплетения ветвей и скрученных лиан, струился, как молоко, в густом, плотном, почти вязком воздухе, насыщенном влагой. Пронзительно кричали птицы, будто пойманные внезапно в гигантскую сеть. Какие-то яркие, блестящие насекомые сновали под ногами, в листве надо головой слышалось щебетанье, вокруг визжали и верещали не то птицы, не то животные. Казалось, что этот затерянный уголок первобытного мира никогда не был нанесен ни на одну карту, здесь никогда не ступала нога человека, — это был конец света, край земли.

На тихий шорох за спиной я не обратил внимания — тут все шуршало и шевелилось. А зря: внезапно сбоку от меня пролетело пущенное откуда-то сзади копье и крепко воткнулось у корней дерева справа, будто случайно пригвоздив к земле пятнистую змеюку. Сильная рука вцепилась мне в волосы, закидывая голову назад, а горло ощутило прикосновение холодного острия.

Замечательный, инкрустированный серебром пистолет, который я прихватил в доме Винсента Феннери, сейчас бесполезным грузом оттягивал пояс. Кажется, с парой месяцев отдыха Аэрик явно погорячился.

— Назови свое имя! — прозвучал над ухом восторженный мальчишеский голос.

Индейцы?! С каких это пор они стали изъясняться на чистом английском?

И первое, что пришло мне в голову: притвориться лишившимся чувств от неожиданности и страха. Я навзничь грохнулся оземь, бесстрашно и отчаянно. Грохнулся неудачно, шарахнувшись затылком об узловатую корягу. В глазах живописно рассыпались звезды…

Через минуту я пришел в себя. Образ проявлялся: сперва карие, с пушистыми ресницами глаза, потом смешной курносый нос, высокие скулы, полные губы — и все это в обрамлении густых пшеничных волос, слегка тронутых бликами высокого полуденного солнца.

Заметив, что я в сознании, мальчишка довольно облизнулся. Вооруженный копьем, он очень спокойный был, и даже чумазое лицо и почти полное отсутствие одежды не могли лишить его уверенности.

— Шпионишь? — утвердительно спросил он?

— За кем мне шпионить, я в город иду.

— Странную ты выбрал дорогу в город.

— Может, я заблудился.

Пацан подумал и согласился:

— Может. Пойдешь со мной. Впереди. И без фокусов, please.

— Куда?

— К патамонам. У нас переночуешь. И решим, что с тобой делать.

Через полчаса хождения кругами, наверняка намеренного, сквозь листву поредевшего леса проявились очертания индейских хижин. На обтянутых кожами стенах различались черным, красным и желтым примитивные рисунки. До слуха донеслись звуки собачьей драки, гортанные выкрики мужчин и пронзительные голоса женщин. Панорама индейской деревни развернулась во всей своей дикой простоте. В ноздри ударила смесь тысячи запахов первобытной жизни.

Я почувствовал в себе признаки страха, но в большей степени все же испытал облегчение, увидев их стойбище, — вид его говорил о том, что дикари занимались не только войной, но и просто жили, как все люди, смеялись, плакали, рожали детей.

Так я впервые встретил живых индейцев, и оказалось, что слухи об их кровожадности сильно преувеличены.

В общественном устройстве патамонов удивительно сочетались первобытные обычаи с укладом сравнительно высоко цивилизованного общества. И что мне особенно понравилось, это их исключительная честность, дисциплина и организованность. Оно и понятно: без таких качеств вряд ли они смогли бы выжить и сохранить свою культуру.

Кроме того, лесные жители были удивительно красивы: женщины, прикрытые фартучками всевозможных расцветок, ходившие босиком среди окружающего убожества первобытной жизни, белозубые мужчины с глубокими темными глазами на строгих, словно вытесанных из камня, лицах и веселые дружелюбные дети с худенькими руками и ногами. Старшие играли вместе с малышами, у многих на коленях сидели их маленькие братья и сестры. И впервые за этот день я улыбнулся.

В Бузиак мне удалось прибыть только назавтра, для чего пришлось купить дряхлую клячу у индейского знахаря совсем не индейской наружности. На своих двоих, убедил он меня, до города я точно не доберусь засветло. И что меня удивило, это та легкость, с которой я устроился в седле, ведь до этого я никогда даже не гладил лошадь.

Постоялый двор располагался на окраине, возле обрывистого берега мутной и неширокой реки. На север и восток тянулись бескрайние земли — голые и бурые холмы, поросшие лесом трещины оврагов; толпясь все плотнее, чтобы уместиться вдоль речной долины, леса выстраивались неровным гребнем у темного потока, который, как бы не зная, куда направить свое течение, задумчиво извивался, оставляя следы своего непостоянства — лужи, болота, старицы, еще более прихотливой формы, чем русло самой реки.

Посреди болотистого заливного луга щипала траву одинокая черная корова. На другом берегу двое отчаянных мальчишек пронзительными криками погоняли стадо буйволов. Солнце поднялось уже высоко над холмами, и жара становилась несносной, а за лесом вырисовывались серые тучи, обещая спасительный дождь.

Хозяин постоялого двора сразу все приметил: и старую худющую лошадь, и небогатый мой наряд. Любезно осведомился:

— У господина найдется, чем заплатить?

— Да, если в городе отыщется честный меняла.

— Не пришлось бы вам ночевать на улице. — Хозяин оценил шутку. Кликнул: — Эй, Тим! Поди сюда, шельмец! Проводи господина в девятый номер.

Худощавый и темноволосый загорелый парнишка, большеглазый и лопоухий, с улыбкой в пол-лица, в синей блузе, чистых штанах без единой заплаты и в бахилах не по размеру повел меня на второй этаж. Здесь было тихо: постояльцы не буянили, не дрались. Да и были ли постояльцы. Я засомневался.

— Дилижанс ушел рано утром, — словно прочитав мои мысли, объяснил мальчик.

У двери с номером девять Тим склонился над связкой ключей, выбрал один, провернул со щелчком и отошел, пропуская меня.

— Добро пожаловать, господин. Этот номер у нас лучший, — доверительно сказал он.

Я вошел. Следом вошел мальчик, зажег масляный светильник на столе, чтоб я убедился — все работает как надо; вручил мне ключ.

— Не потеряйте, а то придется платить за новый.

Номер и впрямь был не из худших. Чисто и, в общем, опрятно. На голых сосновых стенах висели две пары оленьих рогов. На полу — некогда роскошный ковер. Черно-багровый, глубоких благородных оттенков, он занимал все пространство в небольшой комнате, и комната приобретала с ним совершенно особенный вид. Это было дьявольски красиво, это было элегантно, это было значительно. Квадратный стол у окна и два стула, кровать застлана шелковым покрывалом, в углу комод с ящиками, на нем кружевная салфетка. Даже зеркало есть на стене, возле рукомойника.

— Сюда можно вещи прятать, — указал на комод Тим.

Вещей у меня — торба, да что на себя надето. Я снял плащ, повесил на крюк в углу.

Парнишка топтался у двери, не уходил.

— Чего тебе? Чаевые потом дам, когда деньги разменяю.

Малец смутился.

— Да я не то. Я спросить хотел. Вы когда-нибудь кагаура видели? — произнес он, понизив голос.

— Кого? — не понял я.

— Кагаура. Настоящего.

— Не довелось.

— У нас есть один, — с гордостью сообщил Тим. — На площади живет. В клетке.

— И что он там делает, этот кагаур?

— Живет. Ему кроликов дают есть и кур. Приезжие ходят смотреть… Вы тоже гляньте.

Снизу донеслось:

— Тимоти, где пропал? А ну поди сюда, мигом!

Возведя глаза к потолку, мальчик страдальчески выдохнул и кинулся в дверь, зашлепал бахилами по лестнице.

Я послонялся по комнате, задул не нужный пока светильник, полежал на кровати, потом принялся смотреть в окно на мальчишек с буйволами. Вдруг вспомнил — подошел к рукомойнику.

Из старенького, с осыпающейся амальгамой, зеркала смотрело не по годам суровое лицо — пропеченное солнцем, битое дождем и ветром. Из-под прямых выгоревших бровей строго глядели серовато-карие глаза. Темную гриву не мешало бы причесать, густую бороду и неуместные усы — сбрить. В целом, выглядел я неплохо, могло быть и хуже.

Я вынул из котомки сверток и вышел из комнаты. Отыскал Тима.

— Послушай, дружок, у тебя найдется такая вот оберточная бумага?

— Была, вроде, похожая.

— Принеси мне вот столько, — я показал руками. — И горячей воды захвати.

Вернувшись к себе, уложил сверток на столе и аккуратно надрезал ножом упаковку. Сквозь разрез проглянула гладкая крышка ящичка черного цвета. Шкатулка. Но открыть ее, не разрезав шпагата или не сломав сургуч, было невозможно.

Да и что я думал там найти?

Вздохнув, скрыл прореху принесенной Тимом бумагой, разгладил на сгибах, будто так и было. Потом вымыл голову и побрился. Накинул плащ и, взяв из кошеля несколько дублонов, сошел вниз. Спросил у сидящего за конторкой хозяина, где поблизости можно найти менялу.

— Вон там, через горбатый мост и налево, третья лавка. Если вздумаете прогуляться на запад от города, будьте осторожны — варраулы вышли на тропу войны, — предупредил он.

 

На улицах было людно, суетно.

Меня вдруг как-то сразу охватило чувство необыкновенной остроты и реальности существования. Пронзительное до озноба. Чувство, которое у большинства горожан давно и окончательно задавлено стремительной монотонностью городской беспросветной жизни, когда годы мелькают так же быстро, как недели, и нет ни времени, ни повода "остановиться, оглянуться".

Но самое сильное ощущение в этом невероятном дне, жарком, даже душном, чуть пасмурном и безветренном, — люди. Я смотрел на них, идущих по улицам, разговаривающих, стоящих в очередях, чему-то смеющихся или грустящих, и не мог не думать, что они уже умерли и похоронены, а сейчас — вот они, передо мной. Ни о чем не подозревают. Не догадываются, что прошли уже свой путь и существуют только потому, что сейчас я здесь. Не станет через несколько дней меня в этом пока еще вполне реальном мире, и они тоже мгновенно переместятся с улиц и площадей туда, откуда вызваны чужой волей на краткий миг. Вот где истинный парадокс. Страшновато…

Меняла отыскался быстро. Лавка располагалась недалеко от указанного хозяином горбатого моста через Серебрянку. Может, когда-то и была серебряной вода в этой грязноватой речке…

Разменяв пару дублонов, я отправился осматривать город, в котором мне предстояло провести несколько недель; они уже начали представляться мне бесконечными. Заодно хорошо бы и нужный адрес разыскать, чтобы избавиться, наконец, от надоевшей шкатулки.

Бузиак еще не превратился в большой город, но разрастался с каждым днем. Новые бараки лепились друг к дружке, надстраивались ежедневно, укреплялись, чтобы через какое-то время их сломали и поставили на их месте что-то более добротное. Но уже появилось множество домов крепких и надежных. В обязательных для пограничья просторных кабаках гудели разномастные посетители. Здесь толкались благообразные личности, и в изобилии слонялись без видимого дела люди самой дурной репутации.

Из всех мест, где мне приходилось побывать, ни один город не казался мне столь чуждым, как Бузиак. Здесь на каждом углу жизнь била ключом. Горячий воздух был наполнен удивительной смесью множества самых разных запахов. Ароматы, исходившие от торговых рядов, смешивались с миазмами пота, отбросов из сточных канав и пряным запахом сладких, гниющих на земле плодов.

В центре базарной суеты, конечно же, находились торговцы. Они торчали на каждом углу и продавали все, что только можно было себе представить, в том числе: оружие, еду, табак и даже рабов, взрослых и маленьких, темнокожих заморышей с круглыми блестящими глазами. Торговцы эти навязчиво рекламировали свои товары с одной лишь целью — привлечь как можно больше народу.

Судя по всему, в Бузиаке не придавали никакого значения тому, как растет и развивается город. Дома стояли как попало, а улицы шли во всех направлениях сразу.

На одной из площадей я обнаружил целый зоопарк: птицы и звери в запертых клетках из прутьев и прочных бамбуковых стеблей; любое животное можно было купить и взять с собой.

Огромные, жирные индюки копошились и курлыкали в тесном садке. Я подошел к одной птице, она забилась, от страха отрыгнула что-то белое, что, вероятно, припасла детенышам. Торговка под стать индюшкам, не менее объемная, завидев мой интерес, схватила птицу и попыталась всучить ее мне, обещая скидку и удачу в жизни, если я куплю еще одну, для пары. Я не решился взять птицу. Даже курицу мне неприятно брать в руки. Трепыхание живого в руках жутко мне с детства. Это касается и рыб. Но это не страх, что живое укусит, главное в чем-то другом.

Рядом с птичником в ажурной клетке отдыхала обезьяна. У нее были черные лапки и рожа, затаившая под внешней благожелательностью многовековую враждебную зависть к тем существам, которые далеко опередили ее по всем статьям. Такое нередко можно наблюдать и среди людей.

Поодаль громоздилась еще одна клеть, крепкая, железная, из которой донесся грозный рык. Рядом сидел высохший старик, перед ним побитая миска в пыли. В миску полагалось бросать мелкие монетки за просмотр. Внутри, яростно стегая себя по бокам хвостом, похожим на шланг, металась кошка размером с волка. "Кагаур", догадался я, вспомнив общительного Тима. От кугуара, или черной, с серебристым отливом, пумы исходила такая злобная энергия, что по всей коже побежали мурашки. Поминутно разевала она свою розовую пасть, демонстрируя устрашающие клыки. Встретить подобную тварь в лесу — верная смерть.

Я никогда не видел кошки, которая могла бы меня съесть, поэтому поспешил отойти прочь. Преодолевая волны ароматов, я выбрался с базарной площади и, обогнув длинное строение городского склада, на стенах которого трепыхались многочисленные лохматые обрывки объявлений, неожиданно для себя вышел к зданию муниципалитета, расположившемуся на высоком берегу реки. Я тут же вспомнил про петицию непокорных поселенцев. Взошел по широким деревянным ступеням, толкнул массивную дверь. Дохнуло прохладой.

В помещении, которое было чем-то вроде приемной, меня встретил местный чиновник. Он был толстым, с пухлыми губами, крошечным носом и намечающейся лысиной. Толстяк покрутил в руках конверт, зевнул и заверил, что петиция будет передана по инстанции в Хармонт, бывший здесь, как я понял, крупным административным центром. При этом покосился он на меня как-то очень уж подозрительно. Во все времена чиновники одинаковы.

Погода уже не очень благоприятствовала познавательной прогулке, небо недружелюбно хмурилось и сыпало мелкой изморосью. Улицы быстро раскисли и под ногами захлюпала рыжая глина. Лошади оскальзывались, люди ругались на чем свет стоит, и выручали только заросшие травой обочины. Однако при мысли о постоялом дворе, где пришлось бы сидеть в полумраке, мучаясь от безделья, было и вовсе невмоготу.

Вскоре я оказался на длинной извилистой улице, огибавшей гавань и приземистые бараки. Здесь и находился, как выяснилось, нужный мне дом, куда следовало передать драконову шкатулку. Хозяин, однако, отсутствовал. Как объяснил с чопорным поклоном слуга, он должен был прибыть лишь через несколько дней, на следующей неделе.

И я побрел дальше, морщась от мелких капель, падавших на лицо, — намечался приличный дождик. Терпкий речной воздух был пропитан запахом свежей рыбы. Выискивая добычу, над водой с громкими криками носились галки. Таверны и харчевни располагались здесь на каждом шагу.

Аэрик, после того как раздобыл для меня деньги и посоветовал "не высовываться", чтобы свести к минимуму воздействие на причинно-следственную связь времен, исчез, пообещав вернуться "в положенный срок", и у меня не было оснований не доверять ему.

Дождь припустил быстрее и гуще, и я, чертыхаясь, нашел укрытие в кабачке с не то романтическим, не то гастрономическим названием

 

СЕРДЦЕ ДЕЛЬФИНА

Кабачок мало чем отличался от множества таких же заведений, в изобилии разбросанных по портовому району. Вокруг стоял крепкий запах дешевого эля и прокисшего вина. Под козырьком у самого входа, толкаясь, громко ругаясь и то и дело осыпая проклятиями тех, кого они еще минуту назад называли друзьями, бурлила пестрая толпа гуляк.

Обстановка внутри полностью соответствовала назначению заведения. Таверна была довольно скудно освещена, просторный зал окутывали клубы табачного дыма, который смешивался с запахами пота и стряпни. Помещение оказалось занято едва ли наполовину самой разнообразной публикой, увлеченной, в основном, собой или собутыльниками. Здесь никто не будет обращать на тебя внимание, если сам не захочешь.

И я присел за пустовавшим в сумрачном углу квадратным столом с въевшимися пятнами от пивных и винных донышек, под закопченным гобеленом, на котором была едва различима весьма фривольная сцена из частной жизни русалок, окруженных дельфинами. Проливной дождь застал большинство прохожих врасплох, влажная духота уплотнилась меж бревенчатых стен, шляпы превратились в веера, однако не могли разогнать спертой сырости. Тем не менее горящая свеча на столе создавала какое-то подобие уюта.

Только я успел поудобнее устроиться, как бубенчик над дверью возвестил о появлении очередного посетителя, мужчины в долгополом бордовом камзоле не первой свежести, небрежно прикрывающем шею полинялом синем галстуке и белой шляпе, сдвинутой подальше на затылок, чтобы не капало за шиворот. Темные штаны неопределенного цвета были заправлены в поизносившиеся ботфорты с грубыми отворотами. Вновь пришедший внимательно осматривался, в то же время стряхивая с обшлагов воду.

Его загорелое лицо с жидкой бородкой-испаньолкой и выразительными живыми глазами могло бы назваться красивым, кабы не длинные неопрятные космы русых волос, падавшие ему на выпуклый лоб и сутулые плечи. Вкупе с широким улыбчивым ртом своеобразие черт придавало ему сходство с изображенными на гобелене млекопитающими и при этом нисколько не портило общее впечатление, наоборот — весь его облик, независимо от настроения, имел бы вид доброжелательный, если б не что-то тоскливое, что таилось в нем, чахоточно-загадочное. По взгляду, которым он проводил мальчишку-разносчика, трудно было не понять его заинтересованность, и я привычно удивился. Подобно рыбакам, издали замечающим своего собрата, судьба нередко выносила меня навстречу единомышленникам.

Может быть, невольным жестом я выдал свое удивление. То ли он почувствовал мой взгляд, то ли случайно посмотрел на гобелен, но так или иначе мужчина сделал еще шаг, и наши взгляды встретились. После секундного колебания он решительно направился ко мне.

— Здесь ведь не занято? — спросил он, усаживаясь напротив. В хриплом его голосе и печали в глазах чувствовалось что-то наболевшее.

Кивнув, я постарался улыбнуться и сказать что-нибудь подобающее случаю, но он не дал мне возможности ответить.

— Ужасная безвкусица, — вырвалось у него при взгляде на гобелен. — Я с детства хорошо рисовал, и многие находили мои работы заслуживающими внимания. Так вот подобное… я постыдился бы изобразить и в десять лет.

Поскольку я мало что в этом понимал, пришлось неопределенно пожать плечами:

— Ничего удивительного — при таком-то сюжете.

Мой собеседник даже не усмехнулся, словно пропустил замечание мимо ушей.

— Обычно я занимаю этот угол, — болезненно скривил он пухлые губы. — Ты, наверно, здесь впервые?

— Впервые, — невозмутимо подтвердил я. Поманил пробегавшего возле нас паренька и попросил четыре кружки эля. — На столе нет вашего имени.

Как только он понял, что я, вероятно, собираюсь его угостить, капризное выражение сменилось у него беспомощной стыдливостью, отчего его взгляд заметно потеплел. Мужчина принялся ненавязчиво меня рассматривать, стараясь казаться спокойным. Однако дрожь в его голосе выдавала внутреннее волнение.

— Каспер, — представился он, приподняв шляпу, после чего поместил ее на крючке под столешницей. — Из Виттенберга, что в Саксонии. Извини, в последнее время я стал очень нервным. Жизнь складывается не всегда так, как нам хочется… — Он вновь задержался взглядом на маленьком разносчике, уже сгружавшем на стол массивные кружки, порылся в кармане и дал ему монетку.

— Принеси копченой рыбы, дружок, — попросил я.

— Вам ассорти? — козырнул парнишка иностранным словом.

Я кивнул — пусть будет ассорти.

— Не беспокойся, старина, — сказал я Касперу и в ответ назвал свое имя. — У каждого бывают черные дни. А уж при такой погоде, как сегодня, скверные мысли просто сами лезут в голову. Прозит! — припомнил я из немецкого и взялся за кружку.

— Да, — согласился он и вздохнул. — Дождь льет не переставая. Точь-в-точь как в тот кошмарный день…

Его руки лежали на столе, неподвижные и беспомощные. Взглянув на них, я понял, что передо мной человек надломленный. Об этом можно было догадаться даже не видя ни его потертого залоснившегося камзола, ни его мятого галстука.

— Совсем как в тот вечер, — снова пробормотал он себе под нос с угрюмой настойчивостью, и я не понял, были ли его слова адресованы мне.

Я видел, что у моего собеседника тяжело на сердце, вот он и готов выложить все, что наболело, первому встречному, совершенно не знакомому ему человеку. Похоже, ему просто необходимо было облегчить душу. Выпустить пар, подумал я.

Мне вспомнился макет паровой машины, которую показывал в школе учитель физики. Когда давление в котле повышалось, автоматически срабатывал предохранительный клапан и выпускал лишний пар. Это вовсе не означало, что давление совсем падало, просто клапан не позволял котлу разорваться и поддерживал уровень пара.

— Совсем как в тот вечер: и дождь, и слякоть… — повторил упрямо Каспер, будто намеренно истязая самого себя. Его бормотание было еще более непереносимо, чем взрыв отчаяния.

— Говори, — предложил я со всей возможной решительностью, — говори. Может быть, я смогу помочь тебе...

— Да, — заволновался он. — Да… Уже почти полгода это тащится за мной и преследует повсюду, словно коварная черная собака, но до сих пор я ни с кем не говорил об этом. Тебе же я хочу рассказать все. Нет, помочь мне никто не сможет. Я погибну, если буду и дальше молчать. Может быть, ты поймешь, может, посмеешься надо мной… Но мне все равно.

По тону его голоса можно было догадаться, что он находится в состоянии высшего нервного напряжения.

Я пододвинул к нему блюдо с рыбой и отхлебнул из кружки. Немецкий я почти не помнил со школы, а тут столкнулся со средне-германским, и удивился, что так хорошо понимаю Каспера. Очевидно, он нахватался местных английских словечек и вставлял их в свою речь для большей ясности. Его инородность проявлялась и в произношении, и во многих словах, которые до него в этом отдаленном городке, вероятно, никто не слышал; знакомые же слова обретали в его устах новый смысл.

— Это случилось в точно такой же день, как сегодня, — начал он свой рассказ, — ясный с утра и мрачный, дождливый после обеда, со шквалистыми порывами ветра с Эльбы, низко мчащимися облаками и рано сгустившимися сумерками. Ты представляешь себе такой день, когда вечером на забытых богом улочках рассеянный свет падает на блестящие камни мостовой, а ты стоишь под освещенными окнами и угадываешь за одним из них тепло, которое сам ты нигде не можешь обрести, и вдруг осознаешь, что совершенно счастлив никогда не был и у тебя уже нет шанса когда-либо стать счастливым. Так вот, был точно такой день, как я сказал.

Может быть, виной тому была плохая погода, но брел я на работу в подавленном настроении. В тот день после полудня меня вызвал сам хозяин, и я уже догадывался, что меня ожидает. Минувший год был крайне неудачным в адвокатской конторе, где я служил переписчиком, и без сомнения хозяин собирался меня уволить.

Войдя в кабинет весь во власти своих предчувствий, я вдруг увидел у окна очаровательную незнакомку, судя по яркой внешности, смуглой коже и черным как вороново крыло волосам, уроженку Испании или Наварры, в крайнем случае — Гаскони. Непослушная прядь, будто случайно выбившаяся из-под заколки, придавала ей чарующее изящество и подчеркивала мягкий рисунок лица. Она была полна спокойной уверенности в себе, которая в любой другой женщине выглядела бы высокомерием.

За ее руку держался сын, ростом едва доходивший ей до плеча, худой и стройный, необыкновенно на нее похожий и не менее миловидный на мой искушенный взгляд. Мальчик выглядел кротким, даже робким, какая-то умоляющая улыбка скользила около его губ, словно боясь обосноваться на них. Волнистые каштановые волосы, скрывающие уши, бездонные синие глаза, смотрящие с легким недоверием, — глаза, взгляд которых, казалось, проникал в самую глубину твоего существа, угадывая темные движения души, неведомые даже тебе самому.

Я поспешил отвести взгляд, опасаясь быть уличенным в излишнем интересе. Посетители как-то вдруг напомнили мне о моем неудачном браке, которому в значительной мере способствовали родители. Восемь лет назад я разошелся с женой и в то время переживал развод в странно приподнятом настроении, в каком иные празднуют свадьбу. Я понял, что не создан жить вместе ни с одной женщиной и что могу оставаться самим собой лишь в положении холостяка. Я всеми силами старался создать такую систему жизни, при которой уже ни одна женщина не смогла бы поселиться у меня со своим сундуком…

Вспомнив об этом, Каспер улыбнулся, и улыбка его была одновременно и радостной, и грустной.

— Любовь между мной и Терезой была чувственна, но утомительна, — продолжал он. — Я постоянно должен был что-то утаивать, маскировать, изображать, исправлять, поддерживать в ней хорошее настроение, утешать, непрерывно доказывать свою любовь, быть подсудным ее ревности, ее страданиям, ее снам, чувствовать себя виноватым, оправдываться и извиняться.

Я прожил с женой менее двух лет и произвел с ней на свет одного ребенка. Тереза тогда постоянно возилась с какими-то бутылочками, трубочкой для кормления, похлопывала малыша по спинке, заставляя его срыгнуть. Все эти детские тайны пугали и смущали меня и даже вызывали легкое отвращение.

На бракоразводном процессе суд присудил ребенка матери, а меня обязал платить для него часть моего заработка. На этот счет судебная практика у меня на родине, в Польше, была значительно строже, чем в Саксонии, до тех пор, пока последнюю не подмял под себя Фридрих Великий. Но суд хотя бы не препятствовал мне видеть сына когда угодно.

Однако всякий раз, лишь только я собирался повидать мальчика, его мать находила какую-нибудь отговорку. Конечно, приноси я им дорогие подарки, свиданий я добивался бы куда легче. Да, за любовь сына надо было платить, а то и переплачивать. Я представлял себе как в будущем захочу привить сыну свои взгляды, в корне противоположные взглядам матери. Но когда в очередной раз Тереза снова в последнюю минуту отказала мне в свидании с сыном, я внезапно решил, что уже никогда в жизни не пожелаю его видеть.

И почему, собственно, я должен был испытывать к этому ребенку, с которым меня не связывало ничего, кроме одной неосмотрительной ночи, — старался думать я, — нечто большее, чем к любому другому? Я аккуратно выплачивал деньги на его содержание и пусть уж никто не заставляет меня бороться за право на сына в угоду каким-то отцовским чувствам.

В ту давнюю пору я тратил себя особенно безрассудно, жизнь вел скитальческую, имел много случайных любовных встреч и связей. Мне тогда было очень жаль себя: к чему все? Все проходит, все пройдет, и все тщетно, как и мое вечное ожидание чего-то, заменяющее мне жизнь.

Каспер, вздохнув, покачал головой, посмотрел на меня задумчиво и отрешенно.

— Еще в юности, почти в детстве, написал я один стих (все мы тогда рифмоплетствовали, верно?), а он, похоже, оказался пророческим. Вот послушай, только не суди строго.

Он помолчал, словно припоминая, а потом стал читать как-то монотонно, сбиваясь с размера, но постепенно справился с собой, воодушевляясь и светлея взглядом:

— Счастливые лица — фальшивые маски.

Нелепость желаний, надежд и событий.

Но будто невидимый кто-то указкой

Мне путь начертил для великих открытий.

 

А я не послушал, свернул с проторенной

Толпой разудалой дороги к удаче,

Поехал по дебрям, мечтой окрыленный,

На тощей и дряхлой задумчивой кляче.

 

Ночами на небе играли зарницы,

Причудливым светом мне путь освещая,

И я вспоминал те далекие лица

Хороших друзей и грустил, вспоминая.

 

Но я был уверен, что истина рядом,

Я видел ее в отражениях света.

Однако под слишком придирчивым взглядом

Она вдруг истаяла облаком где-то.

 

Поверьте, я видел ее, без сомненья, —

В лесу у ручья и под радугой в поле.

Но лошадь моя, наплевав на виденья,

Брела наугад, помышляя о воле.

 

В ближайшей деревне я продал лошадку,

В корчме прогулял те гроши и с рассветом

Покинул деревню дворами, украдкой,

В лучах отходящего к осени лета.

 

Усталость и жажда великих свершений,

Мечты наяву и реальность в тумане.

Попутчики, в тине моих откровений,

Смеялись, меня обвиняя в обмане.

 

К зиме я вернулся, забытый друзьями,

И горечь топил в отвратительном пойле.

— Удача? Не лучше ли выпить нам с вами…

Надеюсь, ей проще в ее новом стойле.

 

 

— Извини. В сущности, детские стихи, — он сконфузился. — Насколько был я тогда еще совсем мальчик, невинный, простосердечный, бедный своими скромными печалями, радостями и мечтаниями! — Что-то горестное затаилось возле его капризно сложившихся губ и как-то неосознанно отозвалось в голосе. — Глупо, конечно.

— Мне понравилось, — успокоил я, испытывая неловкость, и едва удержался, чтобы не добавить "порой бывает и хуже".

— Так, путешествуя, словно скучающий филантроп, оказался я в Виттенберге. Невдалеке от доходного дома, в котором я арендовал комнату, располагался большой сквер с широким променадом и безвкусными, вычурными изваяниями античных богов. Я часто гулял там, вдыхая свежий аромат зелени и слушая возгласы ребятни, занятой своими играми. Юные возгласы в тихом вечернем воздухе, они резонансом отзывались в моей душе, страждущей, ищущей вдохновения и полета.

Не умея вести себя с детьми, я поначалу не знал, как к ним обращаться, как заводить приятельские отношения, да и вообще — о чем с ними говорить. Как и большинству людей, дети нравились мне всегда, но рядом с ними я чувствовал себя слишком большим, неловким, угловатым, грубым… Обычно взрослые не испытывают проблем в общении с детьми, трудности в общении с ними — признак повышенной заинтересованности.

Каспер извлек из кармана кисет и принялся неторопливо изучать содержимое, прикидывая, на долго ли его хватит. После достал трубку и начал священнодействовать, уминая, утаптывая в нее терпко пахнущие крупицы табака.

— Саксония представлялась мне чудесным краем, — умело прикурив от свечи, сказал он через минуту, — и осмотревшись в Виттенберге, я решил обосноваться там надолго. В то время сам себе я казался недостаточно зрелым. Впрочем, еще меньше я ощущал себя молодым человеком. Я оставался мальчишкой, постепенно стареющим.

Выходя из дома, я набивал карманы конфетами, чтобы угощать попрошаек. Должно быть, не растраченная отцовская любовь преобразилась таким образом в некую благотворительную миссию. Я каждый день стал отправляться в клоаки в поисках заброшенных детей. Волнение и восторг вели меня по грязным улицам, по пустырям, меж кривых домишек и покосившихся заборов.

Поначалу я был уверен в том, что любил не их самих, хотя мне и казалось, что я влюбляюсь в них с первого взгляда, — нет, я предупреждал их драмы так же, как и другие, подобные мне, "миссионеры". Мы не просто знакомились с детьми, мы уверяли друг друга, что выводим их из оков бедности, проституции, чтобы утешить, выслушать, исцелить, спасти, хотели они того или нет.

Мальчишки эти, такие разные, но по всему добрые, а дерзкие — так в меру, и впрямь были очаровательны; из некоторых выходили превосходные натурщики. К моему облегчению, скоро выяснилось, что вовсе не обязательно задумываться в поисках темы для разговора, — сорванцы готовы были без умолку болтать обо всем на свете. А со временем попрошайки смешались с домашними детьми, которые начали заходить, наслышанные о моем "трогательном" интересе, — их родители с готовностью платили за уроки живописи. Уже не было нужды знакомиться, но стало проблемой отвадить лишних — слишком взрослых или не желаемых.

Между тем, я совершенно не мог уразуметь, с чего бы детям стремиться ко мне, на чем основывалась их привязанность, что заставляло их приходить снова и снова. Словно мотыльки, летели они на свет одиноко горящей свечи. А я ведь не только не считал себя лучше, но наоборот — скучнее и зауряднее многих.

Конечно, не в один день, но после серьезной внутренней борьбы, после наплыва дотоле неизведанных ощущений изменилась, если можно так выразиться, вся моя душевная сущность. Я был неудачником, я знал это. Или про́клятым. Влюбился в идеал мальчика, мальчишества. И в каждом подростке видел отражение нарисованного себе идеала. Даже написанное на бумаге, это слово уже заставляло мое сердце биться сильнее…

Я слушал Каспера и представлял себе, как это было. Доходный дом, меблированные комнаты, общая столовая с клавесином, все опрятно и по-немецки чистенько. Домохозяйка знала его как подающего надежды художника, немного замкнутого, но вежливого и спокойного молодого человека. Она не интересовалась личной жизнью жильца и о "художествах" его, скорее всего не догадывалась.

— Популярность среди детей, прежде казавшаяся невозможной, была так велика, что меня распирало от гордости. Хотелось всем и каждому поведать за кружкой пива о присущей мне столь пикантной слабости, и не осталось, наверно, ни одного знакомого, который не считал бы меня чрезвычайно эксцентричным субъектом.

Я с недоумением посмотрел на Каспера.

— Откуда такая беспечность? — вырвалось у меня. — Конечно, у людей вокруг полно своих забот, они не судят не рядят, будто и не видят. Но ведь примечают…

Художник горько усмехнулся.

— Детское желание быть особенным, сохранившееся в зрелом возрасте — верный признак инфантильности, — признался он.

Мой собеседник невольно отыскивал взглядом маленького разносчика и нашел его обслуживающим гуляющих за столом у боковой стены матросов; пригляделся к бородатому лоцману, душе моряцкой компании. Тот внимательно следил за расторопным мальцом, извлекая облака сизого дыма из своей короткой курительной трубки.

— Ты не заметил его глаза? — прошептал мне Каспер. — Он смотрел на мальчика с вожделением.

— Мне кажется, вы перенасыщены волнениями плоти, отчего у вас однообразное представление об окружающем вас человечестве, — я покачал головой. — Но даже если и так, какие же моряки не проказят на берегу, словно дельфины, разыгравшиеся перед бурей? Вы, Каспер, укоряете других за слабости, которые, не задумываясь, прощаете себе.

Он улыбнулся мягко и застенчиво, вроде как извиняясь. И хотя улыбка его казалась искренней, глаза наблюдавшего за подростком Каспера словно подернуло туманом. Я готов был поклясться, что под ним скрывается слишком хорошо знакомое мне чувство. Пожалуй, на его месте я бы тоже стал тут завсегдатаем.

— Должно быть, ты прав, — молвил он, — но не спеши осуждать меня.

Голос его стал напряженным, будто он старался справиться с собой. Может, так оно и было, потому что он вдруг сдавленно вздохнул и сказал, больше обращаясь к самому себе:

— Среди мужчин, увлекающихся мальчиками, можно легко различить две категории. Одни ищут среди мальчиков свой идеал, другие движимы желанием познать все безграничное разнообразие мальчишеского мира. Первых всякий раз постигает разочарование, ибо идеал, как известно, нельзя найти никогда. Поэтому общаясь с одним мальчиком, они не забывают оглядываться на других. Вторых занимают все, и никто не может их разочаровать. Именно эта неспособность быть разочарованным часто несет в себе нечто предосудительное в глазах окружающих, вызывая раздражение с их стороны и зависть, которую они старательно скрывают под благообразным негодованием.

Я же был снедаем страхом будущего. Ведь неисполненные желания неумолимо подтачивают и разрушают изнутри. Вам ли этого не знать? Вместо добродушного старичка я не хотел оказаться засушенным и язвительным сморчком; ужасала кислая старость с неотвязными воспоминаниями о тех страстях, которых я слишком боялся, и соблазнах, которым я не посмел уступить — вроде как жизнь пропала даром.

Каспер взял другую кружку взамен опустевшей и сделал большой глоток.

— Как я и ожидал, хозяин меня уволил, выплатив содержание на полмесяца вперед. При мысли о том, что завтра с утра не надо тянуться в надоевшую контору, на душе делалось отрешенно-весело и очень-очень легко. В каком-то смысле я был даже рад, ибо теперь мог в полной мере предаться своему истинному призванию. Правда, картины мои покупали не слишком охотно и приходилось попутно заниматься изготовлением губных гармошек. Этому искусству меня еще в раннем возрасте обучил один заезжий циркач.

Уходя, я бросил последний взгляд на юное создание, с явной скукой на лице изучающее осенний пейзаж за окном, и покинул опостылевший мне кабинет. А спустя несколько дней эта встреча стала забываться, как забываются почти все события, когда любопытство, не получая новой пищи, само собой угасает.

 

В таверне стало слишком шумно и душно, но мне не хотелось прерывать Каспера. Я отыскал глазами шустрого мальчугана и, когда он обратил на нас внимание, вскинул руку двумя пальцами вверх. Тот кивнул: мол, понял. Одну из кружек принес плохо отмытой — была она какая-то сальная и липкая. Пришлось вновь звать парнишку. Через минуту он появился, между делом утянув с длинного стола, того самого, за которым пировали веселые матросы, кусок мяса. Малец отправился менять кружку и был уже у самой барной стойки, когда его настиг рассерженный вопль:

— Стоять, шельма! Марш ко мне!

Мальчишка проворно сунул кусок за пазуху и вернулся.

— Налей нам вина, юнга! — приказал лоцман.

— Так бы и сказали. А то орать.

— Заткнись! Живо вина, карась!

Мальчик поднатужился, приподнял пузатый жбан и плеснул в подставленный кубок. Ворох красных капель рассыпался по столу.

Бородатый недовольно поморщился:

— Если ты перельешь еще раз, я тебя отлуплю.

Каспер, глядя на соседей, сдвинул брови и укоризненно покачал головой.

— Та осень выдалась слишком дождливой и нудной, — пыхнув трубкой, сказал он. — Подросшие за лето, мои натурщики уже который день не показывались, занятые какими-то им одним понятными подростковыми заботами. Я после обеда по обыкновению прогуливался в сквере. К вечеру разъя́снилось, мелкая пылевидная хмарь поизвелась, но зато поднялся свежий пронизывающий ветер. Мокрые деревья размахивали голыми черными ветвями на фоне лимонно-багровой полосы закатного неба, в которой тонко сквозили пролетами верхи колокольни монастыря августинцев, а поверх громоздились свирепые, рыхлые иссиня-черные тучи. Прекрасный и тревожный закат, от него делалось холодно и тоскливо на сердце, в то же время и глаз не оторвать. Хотя рисовать бы его я не стал, на холсте он покажется безвкусным, нарочитым.

Возвращаясь с прогулки, я столкнулся в дверях с той эффектной брюнеткой, которую впервые встретил в адвокатской конторе. Вышедшая вслед за ней на порог фройлен Моффет, моя домохозяйка, крупная и серьезная сорокалетняя женщина, называла ее то госпожой Альварес, то Ребеккой, и по нескольким произнесенным фразам я понял, что отношения их близки к приятельским.

— Эрик посещает приходскую школу. Это не близко, и мне приходится каждый день провожать и встречать сына, — говорила Ребекка. — Я уж грешным делом подумываю, а сто́ит ли ему…

— В его возрасте богобоязненное воспитание необходимо мальчикам, — возразила домохозяйка. — Вот, помню, мой племянник, уж такой был, понимаете ли, бесстыдник. Сколько раз ловила его за…

Почтительно приподняв шляпу, я поклонился дамам, и фройлен Моффет, не договорив, представила меня своей новой знакомой как многообещающего художника, что в тот момент чрезвычайно польстило моему самолюбию.

Внезапно возникшая дружба между домохозяйкой и Ребеккой Альварес заронила в мою душу надежду. Теперь меня не переставало мучить воспоминание о маленьком Эрике, но случая вновь увидеть его все не выпадало. Прогуливаясь больше обычного, я искал его алчущим взором в сквере, где играли дети, но встречал только его ровесников — своих соседей — и их родителей. Тогда я проходил мимо, отворачиваясь. Какие-то уцелевшие принципы не то морали, не то эстетики не позволяли мне любезничать с родственниками моих юных друзей. Наверное, вам странно слышать высоконравственные рассуждения от такого порочного создания, как я. Поверьте, в тот день, когда вы устыдитесь того, что любите, вы погибли… Погибли для самого себя.

Моя мастерская располагалась неподалеку от входной двери и напротив комнаты домохозяйки. По этой причине почти невозможно было найти жильца для такого, не удобного расположением, помещения, и оно в свое время было отдано мне за полцены. Появления Ребекки у фройлен Моффет стали как знамения. Он должен прийти с ней, шептал себе я. Должен. Я столько раз и с такой убежденностью повторял эти слова, что однажды вечером, трудясь в мастерской над очередной губной гармошкой, вдруг почувствовал уверенность, что Эрик ответил на мой призыв. И действительно, немного погодя я услышал детский голосок, поднял глаза, и сердце мое замерло от восторга, когда я увидел в дверях знакомого мне мальчика в шерстяной безрукавке и узких замшевых штанах, заправленных в короткие сапожки.

— Туда нельзя, Эрик, — крикнула домохозяйка. — Там работает герр Вачовски.

Но я не дал мальчику осознать значение этих слов. Я поднес гармошку к губам, выдул незатейливую мелодию и сделал приглашающий жест:

— Входи.

Эрик осторожно вошел. "Buenas dias!" — сказал он. После чего наступило неловкое молчание.

Я, казалось, еще глубже погрузился в большое и жесткое вольтеровское кресло и все вертел в руках губную гармошку. Я знал многих мальчиков, знал их вдоль и поперек. Но в этом парнишке, стоящем тут около меня, чувствовалась такая внутренняя утонченность, красота и упрямая честность, что я невольно испытал к нему нечто большее, чем симпатию, я потянулся к нему всем сердцем.

Он говорил что-то о гармошке, но я, охваченный внезапным приступом удушья, не смог ответить на его вопросы. Мне лишь хотелось быть всегда возле его смуглой кожи, около этих синих глаз, вблизи этого голоса, звонким колокольчиком ласкавшего мой слух.

В углу за столиком сидел 16-летний племянник фройлен Моффет Илиас, которого я обучал грамоте, и выводил пером какие-то недоступные прочтению каракули. Я его возненавидел. Когда же Эрика позвала мать, я только и успел что предложить ему взять гармошку на память, и мальчик, тихо прошептав "Mil gracias", поспешил уйти из мастерской.

В этот вечер я навсегда утратил скрытое терпение, с которым до сих пор ждал встречи с ним. Я забросил свои занятия. Окольными вопросами я выяснил у домохозяйки, где он живет, и искал его за пестрыми занавесками окон его дома, искал его у школы после занятий, но находил только в своем сердце, и образ этот скрашивал мою отчаянную тоску.

В моей душе одна мечта сменялась другою. Я то думал о нем, то забывал, то отвлекался чем-нибудь, но снова возвращался к тем же мыслям. Когда долго и страстно мечтаешь о чем-нибудь, эта страсть завладевает всем твоим существом, и ты понимаешь, что стоишь на краю безумия, которое почти…

Божественно.

Быть может, это безумие фанатиков… или святых. А этот мальчик стал воплощением божества.

Через неделю выпал снег. Он шел весь день и плотным покрывалом укрыл подмерзшие проплешины земли с жухлой травой, устелил мерзлую грязь, точно сахарной пудрой. Я закрывал глаза, защищаясь от слепящего отраженного света, и слышал, как воркует голубь где-то в сквере, и представлял себе город, в котором вырос Эрик, сонный, жаркий испанский городок с полуразрушенными стенами и валом, школу с узкими окнами, сквозь которые пробивается упрямое солнце. По вечерам мы уходили бы с ним на прогулку в светлый пиренейский лес с высокими деревьями и говорили бы о прочитанных книгах, увиденных картинах, вчерашнем представлении бродячего шапито и вообще обо всем на свете, и на нем была бы тонкая клетчатая рубашка с открытым воротом, и он, улыбаясь, глядел бы на горные вершины прищуренными блестящими глазами и то и дело убирал со лба непокорную темную прядь.

 

Каспер, посмотрев на донный осадок в кружке, отодвинул ее в сторону, откинул крышку с трубки, продул тщательно, выбив прежде в пепельницу-раковину, и с удовольствием упрятал в карман. Разогретый алкоголем, он понемногу сбросил напряжение, стал говорить громче, щеки его порозовели, а светлые брови над горящими глазами высоко задрались, сминая лоб в гармошку. В его поведении присутствовали явные странности. Зрелый мужчина с манерами и движениями школяра; также смущали стремительные смены настроения: напористость вдруг сменялась апатией, затем огонь молчаливой ярости — и вот уже он излучает искреннее добродушие.

Я глядел на Каспера и не мог понять, что за идея владеет его существом, сумасшедший он или просто какая-то ошеломленная, вся на одном сосредоточенная душа? Он рассказывал, и перед моими глазами разворачивалась, словно написанная привольными густыми мазками, картина вдохновенной одержимости упоительной, иррациональной страстью.

Зима крепко вступила в свои права, но снега было не много, его ожидали лишь с оттепелью. В хрустяще-ломкий от холода декабрьский день Каспер в который раз возвратился со своей бесплодной прогулки. Расстегивая короткое коверкотовое пальто, он поднялся по лестнице в верхний этаж.

Истертые доски поскрипывали под ногами. Темным коридором прошмыгнул навстречу Илиас, помогавший своей тетке истопником за стол и кров. Простодушный парнишка с основательно обосновавшимися над верхней губой усиками обожал художника, но давно уже не был ему симпатичен.

— Здравствуй, Каспер, — искренне радуясь встрече, сказал он. — Ребята спрашивают, когда ты бываешь дома.

— Редко. Теперь я очень занят, — буркнул Каспер, спеша поскорее укрыться в тепле комнаты, где жил последние годы.

"Кем я был для них? Добрым самаритянином, простофилей, типом, которого они могли заставить заплатить за все свои несчастья? — в очередной раз спросил он себя. — Нет, с этим покончено. Я изменился, а им пора освободить место для Эрика".

Художник сбросил с ног и задвинул в угол башмаки, сменив их на войлочные пимы, стянул замшевые перчатки, размотал застывшими пальцами шарф и кинул его вслед за перчатками на тумбочку там же у входа, поспешно снял и повесил на крюк холодное пальто. За его действиями равнодушно наблюдали страшно неудобное кресло, близнец того, что в мастерской, полуторная кровать с разновысокими спинками, два плетеных стула, стол, служивший ранее для канцелярской работы, а теперь для еды, если не хотелось спускаться в общую столовую, и комод, за которым притаились самые откровенные картины с юными друзьями. Окно с квадратными стеклами открывало взгляду знакомый вдоль и поперек сквер и недавно выстроенный на деньги города небольшой музей, возвышавшийся рядом с каретным сараем и конюшнями. Внизу на полке под окном — цветок в горшке. Это был уже пятнадцатый за три года цветок; первый притащил еще маленький Илиас, положив начало необычной традиции.

Находясь в сладостном предвкушении, Каспер извлек некоторые из своих картин и расставил их полукругом, после чего привычно устроился в кресле, подложив под зад плоскую подушку. Взгляд заскользил по обнаженным детским телам.

Воспоминаний хватало и здешних, но сейчас мысли унеслись в родной Гданьск. Ему мерещились дети, идущие в костел, торжественные звуки органа; дети в школе, купающиеся в ручье, бегающие по лугу, пускающие ярких змеев по ветреному, покрытому тучами небу. Ведь, кажется, совсем недавно он и сам был мальцом, бегал и смеялся беспечно… Исходное, начальное бывает часто совершенно пустяковым, случайным. Если сравнить его жизнь с рисунком, то главный, все определяющий штрих был, несомненно, нанесен в ту майскую субботу, двадцать лет назад…

После праздничного обеда он пробежал через сад к пустырю, густо заросшему молодой травой, где они обычно убивали время со Збышеком, неуклюжим, сильным и очень бледным подростком. Збышек слыл местным дурачком, зато с ним Каспер чувствовал себя верховодой, хоть тот и был старше на целых четыре года.

Колокола звенели и звали к обедне, гумно впереди жарко блестело, трудолюбивый дятел, приостанавливаясь, приподнимая хохолок, быстро перебирал лапками вверх по корявому стволу липы в ее светло-зеленую солнечную вершину, бархатные черно-красные шмели заботливо зарывались в цветы на припеке, птицы заливались по всему саду весело и беззаботно.

Каспер остановился перед старавшимся держаться в тени коровника другом, маленький и сдержанный, одетый в подаренную тетей Ядвигой на день рождения красивую белую матросскую форму. Он ожидал увидеть лицо, на котором застыло выражение бессмысленного добродушия. Ничего подобного. Сегодня в глазах Збышека прыгали озорные чертенята.

"Чего доброго, снова захочет играть в рыцаря", подумал Каспер. И хотя рыцарем в игре был он сам, а дурачку отводилась роль норовистого коня, забава эта уже успела основательно поднадоесть.

— Какой у тебя прелестный новый костюмчик, — вытянув губы в трубочку, протянул Збышек. — Как раз под стать твоему дурацкому имени. А я тут стою жду, — добавил он с укоризной.

— Мы обедали, приехало много гостей, я и так еле сбежал, — стал оправдываться Каспер.

— Ну да… — задумчиво сказал Збышек и вдруг заговорщицки подмигнул. — Сейчас я тебе кое-что покажу, — ухмыльнулся он. — С утра обнаружил. Только никому ни слова!

Каспер спросил — а что?

— Щас обалдеешь!

— У тебя дырка на рубашке, — весело заметил Каспер. — Ее, что ли, ты обнаружил?

Збышек нахмурился:

— Откуда она взялась?

— Вчера, наверно.

Приятель поизучал прореху, с неудовольствием поглядел на Каспера.

— Влетит теперь… Ну ты как — будешь смотреть или нет?

Каспер неуверенно кивнул. В конце концов он не был убежден, что хочет. Может, это очередная дурацкая затея.

Збышек, затаенно улыбаясь, расстегнул свои мешковатые плисовые панталоны. Вмиг возникла перед глазами неожиданно огромная штуковина и неподобающе закачалась, словно у соседского жеребца елда. Конечно, у Збышека причиндалы были не в пример меньше, но все равно представления Каспера о пропорциях серьезно пошатнулись. Казалось, что этот невероятно большой, вздыбленный кверху орган вот-вот вылупится из собственной кожи.

Он оторопело спросил:

— И что?

— Как что! Ты разве не видишь?

— Ну… большая.

— Да нет же, гляди: волосы.

— Подумаешь, три волосины. — Уголки губ презрительно выгнулись коромыслом.

— У тебя и таких-то нет, — обиделся Збышек. — И под мышками тоже! — похвастался он и, подумав, предложил: — Хочешь потрогать? Эвон какой стояк — не тебе свояк! — припомнил он дедову присказку.

— Н-нет, — сказал Каспер, отодвигаясь от вздрагивающей стоеросины, которая была будто сама по себе живая.

— Тебе понравится, я знаю, — уговаривал Збышек. — Ну мы же друзья?

Внезапная растерянность охватила Каспера. Он был еще в том возрасте, когда не умеют анализировать свои ощущения. Каспер знал только, что, несмотря на горячие заверения Збышека, будто он его лучший друг, почему-то подобные добродушные излияния пробуждали в нем какой-то болезненный стыд. Наблюдая, как тот старательно пригладил рукой сальные темные волосы, а после тут же стал перебирать свои шарики, Каспер вспыхнул густым румянцем. "О, Господи, что за грязные у него руки", подумал он и опустил глаза, избегая взгляда друга, потому что помимо озорства боялся заметить в нем нежность. Он думал так долго, что Збышек решил пойти на уступки:

— Ладно, ты только подойди и дотронься. Вон, гляди, какая! — и дотронулся сам, привычным движением сдвигая кожу вниз.

Каспер переспросил:

— Дотронусь — и все? — Наряду с соблазном он испытывал брезгливый испуг.

— Ну так да.

— Значит, все, — повторил Каспер. — Смотри, а то я дотронусь, а ты сразу станешь орать: не по правилам!

— Говорят тебе, это все!

В голосе Збышека прорвалось нетерпение, которое он хотел бы скрыть, и Каспер вновь задумался.

— Ну, ты решил что-нибудь?

Мальчик кивнул, губы его были твердо сжаты.

— Сейчас, — сказал он, осторожно отступая на шаг, — не торопи меня.

— Ну и правильно, Каспер! — флегматичное плоское лицо расплылось в одобрительной гримасе. — Я бы и то не мог вытерпеть так долго.

— Да я тоже не мог бы… — машинально пробормотал Каспер из странной деликатности. Губы его скривились, когда он произнес последние слова.

Улыбка вышла слишком натянутой и не понравилась Збышеку. Он вызывающе подмигнул блеклым глазом:

— Ну, выше нос! Не унывай! Через сто лет тебе будет все равно!

Каспер решительно повернулся и кинулся к дому.

— Вот ведь несговора! — раздался вдогонку обиженный возглас. — Да если б я тебя не научил, ты бы до сих пор так и терся о деревья!

"Дурак! Папа сказал, что это грех, а мама — что от этого даже умирают!"

Но он не стал возвращаться, чтобы бросить обвинения в лицо приятелю.

Позднее он мысленно прокручивал этот эпизод снова и снова, с каждым годом все чаще; и с каждым разом не совершившееся виделось ему все реалистичнее, затмевая сожаление об упущенной возможности.

Рука двигалась сама собой, без усилия. Рука стала умной, самостоятельной, самосознающей. А мысли шли своим чередом, странные мысли, да, последнее время у него бывал очень странный ход мыслей — и откуда что берется, с чего начинается…

Почему в течение долгих столетий эротические игры детей считались чем-то не нормальным, мало того, аморальным и находились под строгим запретом? Даже подросткам не позволялось, даже юношам. И они, за исключением гомосексуализма и самоуслаждения, практикуемых украдкой и урывками, не имели ровно ничего.

Психологические проблемы цивилизации, думал Каспер, — в самой цивилизованности. Мир кишит тем, что он считает извращениями всех сортов. А в то же время дикари на каких-нибудь благословенных островах не испытывают стыда от нелепых табу. Тропическим солнцем, словно горячим медом, облиты нагие тела детей, резвящихся и обнимающихся без разбора среди цветущей зелени.

В высь бьет эмоциональный фонтан, неистово исходит напрасной струей. Одна лишь узенькая отдушина у чувства — мой суженый, моя нареченная. Немудрено, что люди безумны, порочны и несчастны. Мир, который они создали, ограничив свои чувства, не позволяет им жить беспечально, не дает им быть здоровыми, добродетельными, счастливыми. На каждом шагу запрет! Соблазны и одинокое потом раскаяние.

Встав с кресла, он оправил одежду, бережно убрал картины и прилег на кровать. Безотчетное уныние, смешанное с чувством вины, всегда возникало у него в подобные моменты, парализуя волю, притупляя сознание, поглощая вдохновение и желание творить. С томиком "Рубаи" в руках Каспер тихо погрузился в магический мир давно написанных слов.

 

Миновала еще неделя, и судьба, смилостивившись, сделала ему подарок. Госпожа Альварес, заметив рассеянные упражнения сына в рисовании на грифельной доске, решила, что, раз уж имеется знакомый художник, для Эрика полезным будет взять несколько профессиональных уроков.

Вместе с фройлен Моффет она возникла погожим утром в дверях мастерской, подталкивая впереди себя мальчика. Каспер уловил, что держится Эрик уже не так отстраненно. Это теперь у них не первая встреча, и значит, он ему человек уже знакомый, не абы кто.

— Сколько вам лет, сударь? — спросила Ребекка без предисловий

— Скоро исполнится тридцать один, — просто ответил Каспер под изучающим взглядом, от которого слегка смутился.

— А моему сыну тринадцать. Я знаю, что вы имеете опыт в преподавании, но не будьте с ним слишком строги — у Эрика увлекающаяся натура.

— Не беспокойтесь, сударыня, я не буду сечь его с первого же дня, — натянуто улыбнулся художник и вдруг осмелился продолжить шутку: — Натура для меня превыше всего! — Он ощутил кураж и взял руку Ребекки, поднес ее к губам, поддавшись мысли, что это может принести ему пользу.

Эрик в растерянности оглянулся на мать. Та непринужденно рассмеялась:

— Думаю, вам легко будет с ним сладить. — Она открыла сумочку, — вы ведь берете талер за урок?

Каспер кивнул. Деньги были не лишними, но, конечно, это не важно. Он, не раздумывая, сам согласился бы платить, чтоб только иметь возможность быть рядом с мальчиком.

— Эрик, не стесняйся, мы можем начать прямо сейчас, — с нетерпением ожидая, когда же уйдут дамы, он сделал вид, что занят прорисовкой незаконченного пейзажа.

Наконец они остались вдвоем. Каспер поначалу не находил слов и, глядя на мальчика, лишь беспомощно улыбался. Эрик же осторожно осматривался, постепенно обходя помещение, посидел в кресле, потрогал треногий мольберт. В кармане у него притаился кулек с вялеными фигами. Время от времени он разминал их в ладонях и отправлял потихоньку в рот. Крошки, приставшие к кожице на губах. Подслащенное мальчишеское дыхание:

— А я думал, художники все бородатые.

В душе Каспера всплывало что-то нежное, что-то из времени детства, что-то очень наивное и грустное, может быть, смутное воспоминание о счастье, слепо прошедшем мимо. Он всмотрелся в лицо мальчика и увидел глаза Ребекки, детские, разумеется, но такие же глубокие, обрамленные такими же длинными темными ресницами, с такими же складками в уголках, когда он сдержанно улыбался. И губы, обещавшие со временем стать такими же полными, как у матери.

Понемногу Эрик окончательно освоился и увлеченно возил акварелью по плотным листам оберточной бумаги, прикрепленной к мольберту. Многие серьезные мастера писали на такой бумаге, особенно когда у них не было какого-нибудь грандиозного замысла. Способностей у мальчика не оказалось, но некоторые элементарные вещи, вроде понятия о перспективе, он воспринимал интуитивно.

Каспер, казалось, понимал все, что приходило на ум Эрика, раньше, чем тот успевал открыть рот. Он не старался выражаться понятно, как это делал священник или учителя. Но что было всего приятней Эрику, он обращался с ним, как с равным. Более того, он даже искренне интересовался, что сам Эрик думает по тому или иному поводу.

К следующему уроку им удалось подружиться, а еще через день они уже схватывали шутки друг друга на полуслове.

"Нет ничего проще, чем нарисовать зебру…" — с хитрым видом произносил Каспер.

"Надо лишь раскрасить лошадь в полоску!" — смеялся Эрик, показывая ровные белые зубки с детскими зазубринками по краям.

— Когда он улыбался, — вспоминал Каспер, — в уголках его рта появлялись ямочки, приковывающие взгляд. У него был чудесный смех и теплые руки. Эта восхитительная легонькая тяжесть у тебя на коленях! Я знал, каково гладить его густые каштановые волосы и тонуть в его синих глазах, касаться гладкой кожи у него под рубашкой, мучительно, до бессознательности млея и предаваясь сладостным, недопустимо смелым мечтам, когда тысячи молний пронзают твое напряженное тело. Есть еще один вид голода — голод по прикосновениям.

Со слов Эрика Каспер понял, что семья мальчика происходит из Франш-Конте[Провинция Франш-Конте в XIV-XVII вв. принадлежала сначала Австрии, потом Испании. При Людовике XIV была дважды завоевана и окончательно присоединена к Франции по Нимвегентскому миру в 1678 г.], французской провинции, где до сих пор остаются сильны австрийская и испанская диаспоры, что они уже два года живут здесь, в Саксонии, что Ребекка была замужем за состоятельным негоциантом, скоропостижно скончавшимся в сентябре. Теперь длились хлопоты о наследстве, тяжба с какими-то недобрыми родственниками по линии отца, которые презирали их с мамой то ли за инородность, то ли еще за что.

— Эрик все чаще засиживался у меня в мастерской. Он уже восторженно причислял себя к цеху художников, и я не спешил его разочаровывать. Сколько времени проводил я, погруженный в несказанный экстаз, наслаждаясь тем, что вижу его! Я был счастлив. Чем? Не знаю. В эти мгновения, если его лицо было залито светом, с ним что-то происходило, и оно начинало сиять; чуть заметный пушок, золотивший его тонкую и нежную кожу, мягко намечал контуры его лица, и в этом было то самое очарование, которое пленяет нас в далеких линиях горизонта, теряющихся в солнечном свете, в манящей их бесконечности. В этом лице говорила каждая черточка. Каждый оттенок его красоты был новым пиршеством для моих глаз, открывая моему сердцу еще одну неведомую прелесть.

Не единожды он являлся мне в ночной тишине, вызванный силой моего экстаза, приняв одну из тех соблазнительных поз, какие он постоянно принимал в своей детской непосредственности. Не единожды я вздымался, томимый чудесным образом его, и ощущал радость семяизвержения. Удовлетворение, которое я получал, лелея свои фантазии об Эрике, было настолько ярким, что подобное я испытывал лишь в детстве. Эта услада не давала мне спать томными ночами. Бессонница, как и сон, полна видений.

Неужели я полюбил? — спрашивал я себя. — Неужели это любовь? Я, бывалый человек, влюбился! Ведь мое чувство к другим детям никогда ничего общего не имело с этим мраком безумия, который не давал мне думать ни о ком, кроме Эрика. В сущности, он же еще ребенок, преисполненный ко мне глубокого почтения. А мне хотелось раствориться в его теле или растворить его в своем.

Полюбив Эрика, я понял, что никого до сих пор не любил, да и себя, как видно, не любил тоже. Я понял наконец, что значит любить всем сердцем. Знать, что он не придет раньше полудня, и все равно ждать его каждую минуту, изнемогая от желания видеть его лицо, лучистый взгляд, улыбку, слышать его бархатный голос.

Завороженный, слушал я Эрика, даже когда он говорил о самых обыденных вещах. Все, что он говорил, было значительно для меня. Каждое слово раскрывало его сущность, и я не уставал восторгаться наивной свежестью его суждений. Во мне разгоралось пламя, я жил всепоглощающей страстью, которой старался с ним поделиться, передавая в сокрытом виде часть собственного восторга. Его легкие заболевания, огорчения становились для меня гигантскими, а маленькие его радости заполняли все мое существо. Быть, просто быть с ним рядом являлось для меня величайшим блаженством.

Однажды Эрик задержался в мастерской так, что мы не заметили, как за окном стало темнеть. Тогда я предложил проводить его до дома.

"Не забудь шарф. Надевай шапку. Где перчатки?"

"В кармане".

"Стой смирно, не вертись".

"Там дождик идет, мелкий", — предупредил Эрик, выглянув на улицу.

"Мелкий, но мокрый?" — улыбнулся я.

Дождь не утихал, стемнело окончательно, но надо идти. К тому же, как сформулировал сам Эрик, подталкивая меня к двери: "Есть вещи пострашнее чем вымокнуть, так что — давай!"

Путь наш пролегал через знакомый сквер, сейчас опустевший, укрытый мокрым, изъеденным дождем снегом. Вышли на променад. Я нерешительно взял его за руку — вроде как на улице, не в мастерской, я не имел на это права, — и он, посмотрев на меня, быстро сжал мою ладонь своими тонкими пальцами. Это прикосновение, этот совершенно естественный рефлекс пожатия, возвращающий мое пожатие, сообщил мне прилив отчаянной энергии.

Неожиданно вдали черным грохочущим пятном обозначилась карета. Она стремительно приближалась. Кобыла разъяренно храпела, а возница в панике все тянул на себя вожжи, пытаясь совладать с обезумевшим животным. Мы с Эриком отпрянули, едва не споткнувшись о бордюрный камень. Мелькнул во всех подробностях каретный фонарь с толстыми бемскими стеклами.

Экипаж промчался мимо, обдав нас водяной пылью, и был уже далеко. С удивлением обнаружил я, что по-прежнему удерживаю теплую ладошку. Хочу выпустить ее на волю, но не тут-то было — ладошка не теряла бдительности ни на секунду и как приклеенная следовала за моей, даже в карман пальто, где тут же попыталась свить себе уютное гнездышко.

— Я расхохотался и посмотрел на Эрика с открытой симпатией, — Каспер допил эль и вопросительно взглянул на меня.

Еще четыре кружки и блюдо с вяленой рыбой вскоре возникли на нашем столе. Художник удовлетворенно причмокнул и продолжил свой рассказ.

— Его ладонь обнаружила в кармане губную гармошку и вытянула наружу. Эрик поднес ее к губам, но передумал.

— Возьми, сыграй что-нибудь, — попросил он.

— Что ты хочешь?

— Все равно. Все, что придет тебе на ум. Только ты сможешь определить, что можно играть.

Тогда Каспер облизал губы и осторожно подул в гармошку, еще хранившую тепло дыхания мальчика. Словно сама собой, родилась печальная музыка. Хотя их окружала неподвижная темень, где-то пронесся стремительный порыв ветра, который с такой силой тряхнул деревья, что в снег посыпались сухие ветки. Затем ветер стих так же неожиданно, как и поднялся. Эрик тихонько коснулся его локтя, чтобы Каспер не прерывал игры.

Ни в коем случае не следует расслабляться или выказывать какие-либо признаки растроганности, подумал Каспер. Мальчишкам это не нужно. А нужно, не останавливаясь, импровизировать дальше, ибо от этого сейчас, вероятно, зависит все.

Он наигрывал на губной гармошке странную, грустную, но приятную мелодию, какой никогда раньше им обоим слышать не приходилось.

— Это волшебно, — прошептал Эрик, и Каспер почувствовал, как пульс существования мальчика начинает биться в унисон с его дыханием.

Наконец он отнял гармошку от своих губ.

— Я понимаю, ты…

— Не надо ничего понимать, — сказал Эрик с заметным волнением. — Я думаю, что такие, как мы с тобой — не единственные. Я думаю, что таких, как мы, много, но они молчат, не решаясь кому-либо поведать о том, как услышали тайный зов.

Мальчик порывисто обнял его и чмокнул в щеку.

— Древние говорили, что раскрытая ладонь — знак верности и чистоты, — доверительно поведал он. — А тот, кто целует, — сам чист и открыт и желает того же от своего спутника.

В его глазах Каспер увидел искреннюю признательность.

— Ну что же… — растерянно прошептал он, — с тобой я готов поверить во что угодно.

Наверное, несколько минут он стоял с закрытыми глазами, крепко, но осторожно прижимая к себе мальчика. В голове не было никаких мыслей. Только посапывание уткнувшегося ему в шею носика. Вот он, исступленный восторг, — не умом осознаваемый, а переживаемый всем существом!

Каспер на всякий случай оглянулся, но улицы были пусты. Лишь фрау Эльза, запиравшая кондитерию, приветливо кивнула им и улыбнулась:

— Давненько вы не заглядывали, герр Вачовски.

Он проводил Эрика до дому, вернее, до угла. Едва различая друг друга в темноте, они простились.

— Аста маньяна! — донесся до него детский голосок. — До встречи утром!

Касперу было жаль расставаться, он был наполнен глубоким чувством, которое наконец обрело форму, нашло выход и принесло счастливое облегчение.

 

Звезды к нему благоволили. Прошло всего несколько дней, и как-то во время занятий мастерскую посетила Ребекка. Морщась от запаха красок, она с любопытством огляделась. Похвалила законченные пейзажи, заинтересованно изучила некоторые эскизы будущих картин.

— Как успехи, ихито?[Hijo, hijito — сын, сынок (исп.)]— спросила она у подбежавшего к ней с этюдником в руке сына, и тот оживленно принялся рассказывать, какие неожиданные можно получить цвета при смешивании красок на палитре.

— Вот это охра, ею можно нарисовать колосья в поле. Это киноварь, чтобы изобразить кровь, — Эрик сделал страшные глаза, — а это индиго и кобальт для неба и воды, тут разбавитель… Смотри, мамочка, смотри, что получается!

Ребекка рассеянно кивала.

— Может быть, поужинаем… — сказала она. — Герр Вачовски, вы не составите нам компанию? Я видела неподалеку вполне приличное заведение.

Каспер с готовностью согласился — стряпню фройлен Моффет требовалось хотя бы иногда разнообразить.

Трактир располагался в трех минутах от дома. В помещении были столики, но не оказалось официантов, а по причине раннего для ужина времени большинство мест пустовало.

Они задержались у прилавка, откуда полагалось брать готовые блюда и закуски. Подобное самообслуживание было перенято в Британии и постепенно входило в моду на континенте. Ребекка взяла два яблока, себе и сыну, толстый бутерброд с бифштексом и полштофа молока. Каспер ограничился пирожками с рубленой свининой. Эрик предпринял отчаянную попытку нагрузить свой поднос штруделем, английским пудингом и шарлотками, но его мать вовремя предотвратила чревоугодие, заставив сына вернуть сладости обратно.

— Сначала поешь по-человечески, а потом можешь взять шоколадный пудинг и одну шарлотку, — заявила она.

— Por favor, mamasita! — взмолился мальчик, — ну пожалуйста, мамочка!

— Хорошо, две, — согласилась Ребекка, пряча улыбку.

Эрик вернулся к столу с самым маленьким бутербродом, который ему удалось отыскать, но взгляд его был по-прежнему прикован к прилавку с десертами.

Ребекка откусила и брезгливо поморщилась. Хлеб был влажным, а холодное мясо напоминало резину. Она положила бутерброд на тарелку и встала из-за стола.

— Я лучше возьму кофе и штрудель.

— Мам, это не честно! — с полным ртом возмущенно возопил Эрик.

Вернувшись, Ребекка стала рассказывать о том, чем занимался Дитрих, ее муж, и как сложно ей теперь вникать в счетные книги, не лучше ли все продать к чертям… А Каспер, слушая ее вполуха, наблюдал за Эриком. Тот уже поглощал шарлотки, макая их в пудинг.

— Чудесный мальчик, — сказал он, чувствуя, что ей это будет приятно.

Ребекка запнулась и поглядела на сына.

— Забавно, — сказала она. — Эрик после ваших уроков всегда возвращается с глазами, полными восторга, как будто у вас есть какой-то огромный общий секрет. Нечто, что знаете только вы двое. Мужчины. — Она улыбнулась своим мыслям. — Помню, как Дитрих научил его свистеть. Это было грандиозное событие. Эрик вбежал тогда в дом, и, пока муж рассказывал мне, где они были, они все время перемигивались и кивали друг другу, словно компадрес[Приятели (исп.)]. Эрик никак не мог дождаться окончания рассказа, а я делала вид, что ничего не замечаю. А потом вдруг он начал свистеть. Тоненько так, весело, и все время смеялся, так что в конце концов мы все начали хохотать. Он так гордился собой, — говорила она, не глядя на Каспера, хотя казалось, что она смотрит ему прямо в глаза. — Видели бы вы его лицо, когда я свистнула в ответ! Он не мог поверить своим ушам, долго был не в состоянии вымолвить ни слова: как это я могла знать их волшебный секрет?! — Она рассмеялась. — Вот тогда-то он и сказал мне, что у меня свист девчачий. Не такой, как у него или Дитриха. — Она замолчала, ее взгляд витал где-то далеко. — В тот момент я была для него не мамой, а просто девчонкой…

Я хочу попросить вас, Каспер, — сказала она, вернувшись из воспоминаний. — Мне необходимо отлучиться в столицу. Поездка займет недели две-три, вряд ли больше. Я вверяю сына заботам фройлен Моффет, но и вы тоже… Уделяйте, пожалуйста, побольше внимания Эрику, присмотрите за ним, пока он на каникулах.

И Каспер заверил, что это совершенно не будет ему в тягость.

— Я глаз с него не спущу, не переживайте, Ребекка.

— Поезжай, мам, спокойно, — сказал Эрик. — Кстати, а можно будет мне одному ходить в эту харчевню? Или с Каспером. Можно, а мам?

— Ты меня удивляешь, ихо. Что скажут люди, если увидят, что ты ешь, будто у тебя нет ни семьи, ни дома?

— А ну их, их это не касается.

Ребекка нахмурилась.

Эрик недоуменно пожал плечами и замолк.

— У вас есть жена, герр Вачовски? — неожиданно спросила она.

"Только мальчики".

Художник отрицательно покачал головой:

— Была.

— Значит — какое-нибудь увлечение? Светловолосое, голубоглазое…

Каспер почувствовал, что смешался, а почувствовав, смешался еще сильнее. Дон Жуаном он был только в своих юношеских мечтах, теперь же, предоставленный самому себе, ощущал себя в дамском обществе как-то неловко. Сказать, чтоб он был женоненавистником или чтоб стеснялся женщин, было бы неправдой. Просто он полагал, что у мужчин и женщин слишком мало общего, в чем его убедил предыдущий семейный опыт, и поэтому женщины для него были все одинаково равны. Не ожидая от женского ума ничего интересного для себя, он и не пытался в него проникнуть. Одним словом, он не то чтоб избегал, но и не скучал без их общества, а последнее время даже слегка сторонился.

— Я и не знаю, зачем спросила, — сказала Ребекка, заметив эффект произведенный вопросом. Она увидела в этом доказательство его чистосердечия.

— Может, нам стоит оставить этот разговор до вашего возвращения? — нашелся он.

Она медленно и со значением кивнула:

— Может быть.

И после этого ее "может быть", Каспер обостренным чутьем понял: связь с бедным художником как бы бросала на Ребекку тень порочности и вознаграждала за всю ее добропорядочную жизнь. Он видел, как в ее глазах зажегся и потух огонь. Женщина есть женщина.

Все это время Эрик отщипывал от булки кусочки мякиша и катал из них шарики. Однако это не мешало ему внимательно следить за разговором.

— Мам, привезешь мне подзорную трубу? — вдруг попросил он.

— Посмотрим, милый, — с сомнением отозвалась Ребекка. — Не слишком ли много у тебя увлечений?

И тут стало совершенно очевидно, насколько сообразительный парнишка Эрик. Держал он себя вполне благовоспитанно, но не стеснялся отстаивать свои взгляды, не скрывая, что ему не нравится, когда с ним обращаются как с малышом. Он заявил:

— В конце концов, наверное, останется только одно, но зато оно будет именно тем, что мне нужно.

Сидевшие за соседним столом почтенные бюргеры взорвались дружным смехом, но Эрик даже тогда не отвлекся от своего замысловатого хлебного ваяния. Лишь почувствовав, что все смотрят именно на него, он застеснялся. Ребекка привлекла его к себе и поцеловала в макушку, а он смущенно юркнул ей под мышку.

— Просто они все, как и я, тобой восхищаются, ихо. Должно быть, человеку страшно тяжело, когда им все восхищаются, — попыталась она ободрить сына.

От этого он смутился еще сильней, однако всеобщее внимание явно льстило ему больше, чем он хотел показать. Впоследствии, ради такого внимания человек будет готов отказаться даже от своих убеждений, с легкой грустью подумал Каспер.

Ему все это было не менее приятно, чем Ребекке. Не очень уверенный, он тем не менее подозревал, что участвует в семейной сцене, какая может происходить только в хорошей сплоченной семье. И его охватила двойная гордость: они все и не подозревают, в каком смысле этот замечательный красивый мальчик принадлежит мне!

Поэтому он почти не удивился, когда час спустя Эрик возник не в мастерской, а прямо на пороге его комнаты.

Вернувшись из трактира, Каспер сидел на кровати охваченный волнением: Ребекка уезжает, и Эрик будет жить с ним в одном доме! Грезы его теряли свою безгрешность. Им овладевали стремления, неотвратимо внушаемые природой, такие, в которых он боялся признаться даже самому себе. В самой глубине души, в наиболее уязвимом ее месте, там, где у каждого легко может возникнуть трещина, он чувствовал столкновение противоположных желаний. Два инстинкта боролись в нем: влечение к идеалу и влечение к мальчику. На мосту, перекинутом через бездну, подобные поединки между ангелом белым и ангелом черным происходят нередко.

Наконец белый ангел был низвергнут.

Каспером целиком овладела завораживающая воображение идея. Он то вскакивал и принимался мерить шагами комнату, то падал в кресло, то возвращался на кровать, перебирая в уме, придумывая и отвергая способы, как подтолкнуть Эрика позировать для новой картины; сюжет уже сложился у него в голове, восхитительный сюжет!

Нельзя затягивать с этим, иначе обожание его достигнет таких высот, когда и малейшая разочарованность может повлечь за собой презрение. Только он ведь не уличный бродяжка, не легкомысленный шалопай, с ним надо иначе. Он напрягал мысль в поисках ловких подходов и, видя всю их нарочитость, тут же отказывался от них. Все они разбивались о тот возвышенный образ, который видел в нем Эрик.

И вдруг с головы до пят его ожгло мгновенным пронзительным озарением. Вот он — верный путь открыть мальчику свое заветное желание! Все сразу осветилось, как под белым блеском летучей молнии; сомнения рассеялись.

Когда раздался деликатный стук в дверь, ошибиться было невозможно — так мог постучать только Энрике Альварес! Каспер торопливо стянул плотную ткань, под которой скрывались те самые картины, стоящие за комодом, слегка выдвинул их и лишь после этого откинул дверной крючок. Отворяя дверь, он дрожал всем телом.

— Привет! — решительно сказал Эрик, такой же храбрый, как и за ужином.

— Сам привет, — ответил Каспер, пропуская его. Но Эрик продолжал стоять в дверях. — Если хочешь, заходи, ты ведь у меня еще не был.

— Я думал, мы спустимся в мастерскую. — Мальчик открыл дверь, измерил взглядом комнату. — Мама уедет ночным дилижансом, а фройлен Моффет отправила меня к тебе. — Склонив голову на бок, он на миг подтянул к ней плечо. — Наверное, чтоб не мешался.

Каспер неожиданно испытал какую-то неуверенность относительно своей комнаты. До самого последнего времени он был вполне ею доволен. Сейчас же, когда гостем был Эрик, он вдруг засомневался. Комната показалась ему тесной и неуютной каморкой.

— А у тебя ничего. — Мальчик сделал несколько шагов внутрь и присел на кровать. — Ты тут спишь?

— В основном, — улыбнулся Каспер.

Эрик потихоньку осматривался, от него еще свежо пахло воздухом.

— Кажется, я даже рад, что мама уехала. Мне давно уже хотелось попробовать, как это — сам по себе. Ничего, если я попрошусь у фройлен Моффет пожить у тебя? — осторожно спросил он, снимая короткое пальтишко и пристраивая его рядом с собой.

— Если она разрешит, я не против, — нетвердым голосом сказал Каспер, чувствуя головокружение.

— Ура! — подпрыгнув с кровати, Эрик жарко чмокнул его в небритую щеку.

И столько искренней радости было в этом порыве, что художник успел пожалеть о своем хитроумном замысле. Он попытался прикрыть собой полотна, но его движение не укрылось от Эрика. Из-за малого роста мальчик не видел с кровати того, что находится за комодом. Теперь, заметив там небрежно убранные картины, он подошел и прикоснулся к ним, уверенный в том, что Касперу нечего скрывать от него.

— Ты мне их не показывал…

Каспер допил залпом кружку и взял в руки другую, словно взвешивая ее. Не было нужды спрашивать, что было дальше, — это воспоминание, видимо, доставило ему удовольствие.

— Может быть, единственный способ не стать рабом своих желаний — это немедленно их удовлетворять? — сказал он с сардонической усмешкой. — Отсюда все нервные срывы. Стремился — и не посмел, хотел — и не решился. Исполняя свои желания, становишься сильнее. А что — слабые? Они никчемны, им дано лишь завидовать другим, от жизни они не получают никакого удовлетворения да и по-настоящему созидать тоже не могут — все эти их завихрения в голове, в пору удавиться!.. Разве я не прав? — на его губах заиграла какая-то полудетская бессмысленно-расслабленная блаженная улыбка.

И движимый лукавым планом, Каспер разрешил мальчику прикоснуться к тайной стороне своей жизни. Он вытянул заветные холсты, для начала открывая взору Эрика наиболее любимую свою картину. На ней был запечатлен мальчик французского происхождения, наверное, самый миловидный из его прежних друзей, в кульминационный миг самоуслаждения: темноволосый Französisch[французик (нем.)], казалось, стремится в высь, реагируя на необычное раздражение.

Эрик вспыхнул, и жаркий румянец залил его щеки. Он быстро отвернулся.

— Вот такие сюжеты мне нравятся, — с напускной простотой изрек Каспер, глядя ему в спину.

Мальчик вновь посмотрел, поддавшись стеснительному интересу. Лицо его при этом стало как бы этюдом на тему "Постижение истины". Уголки бровей опустились.

— Такие?.. Кажется, теперь я понимаю, для чего эта штучка! — показав глазами вниз, попробовал он пошутить, чем заставил Каспера глупо усмехнуться в ответ:

— Ну еще бы…

Эрик быстро взглянул на своего учителя. На губах художника играла блуждающая улыбка. Как будто он заново переживал какие-то хорошо ему знакомые ощущения…

И тут вопросы посыпались как из рога изобилия.

— А я думал, для этого надо расслабиться, — сказал мальчик, разглядывая напряженное тело ровесника: в восторге сладострастия тот судорожно поджал пальцы ног.

— Как бы не так, — со знанием дела поведал Каспер.

— А что при этом бывает? Это крем или слюни?

— То, из чего получаются дети, — Каспер припомнил, как пришлось дорисовывать перламутровые капли на животе.

Эрик брезгливо поморщился и, заметив словно в немом возгласе приоткрытый рот, с подозрением спросил:

— Ему не больно?

Каспер хмыкнул.

— Не думаю.

— А что?

— Это невозможно описать.

— Да-а, — с задумчивой иронией протянул Эрик, — видно, ты знаешь, о чем говоришь… — Он внимательно посмотрел на Каспера: — Ты тоже раздевался, когда рисовал?

Художник ожидал какого угодно вопроса, только не этого. А вот для тринадцатилетнего мальчика это, похоже, было важно. Эрик всерьез относился к их доверительной близости, и известие о старых знакомствах прозвучало бы оскорбительно.

Он угодил в замкнутый круг. Не будь предыдущего опыта с юными приятелями, Каспер не имел бы не умения, ни решительности добиваться привязанности Эрика. Но тот священный огонь, который озарял теперь их отношения, неизбежно угас бы, расскажи он мальчику о своей опытности.

— Это не я рисовал, — соврал Каспер.

— А кто?

Пришлось пожать плечами:

— Продавались.

"Художники часто бывают малость не того, — подумал Эрик. — Вон сколько таких картин…" Ревность царапнула по сердцу

— Выброси их, — посоветовал мальчик, и Каспер от неожиданности не нашелся с ответом.

Эрик расценил его молчание иначе: "Он ведь и меня попросит так же!.." Стало тревожно, но он пристыдил себя: "Что такого-то? Жалко мне для него что ли? Может, всего один раз. Эти-то вон как для кого-то расстарались — и ничего". Совсем детским жестом Эрик приложил палец к губам, смущенная улыбка вспыхнула на мальчишечьей рожице.

— Я тоже ведь могу это делать. Наверное. — Полувопросительно произнес он. — Если ты хочешь. — Неожиданно его охватил жар, похожий на что-то вроде лихорадки. Синие глаза его метнули из-под ресниц быстрый озорной взгляд. "А ведь это грех! — испугался он тут же собственной смелости. — Что я несу? Что я в воскресенье скажу на исповеди…"

Несмотря на то что Каспер вел именно к этому, вопрос, заданный с простодушием, на какое способен только ребенок, поставил его в тупик. Он вновь не нашелся с ответом, не переставая удивляться, с какой готовностью мальчишки принимают эту игру. Или Эрик предлагал себя вместо другого, раз уж взрослому это нужно, смиряясь с необходимостью, но не желая, чтоб между ними был кто-то третий, пусть даже и нарисованный?.. И впервые ему пришлось признаться самому себе в лицемерии, которое так явно проступило мутным пятном на фоне чистоты помыслов мальчика.

— Я… мне не следовало выражаться так прямо? — с надеждой спросил Эрик, который был уже не прочь взять свои слова назад.

— Нет-нет, — ровным голосом сказал Каспер, стараясь побороть охватившее его волнение. — Эрик… — он сглотнул, чтобы найти подходящие слова, — ты даже мог бы это сделать прямо сейчас.

Возбужденный долгим ожиданием, но, тем не менее, внешне спокойный, он, не торопясь, опустился в свое кресло. Бережно, обеими руками взяв мальчика за предплечья, привлек к себе.

Эрик оторопел: в глазах взрослого он заметил что-то неистовое, жадное, огонь, словно бы рожденный страстным стремлением к какой-то давно желанной цели. Это было похоже на безумие, казалось, что художник живет в каком-то своем, нереальном мире, что цель эта лежит в нем самом, и он идет к ней, все глубже и глубже погружаясь в себя.

— Эй, я не имел ввиду "прямо сейчас"! — попробовал он улизнуть.

Но настойчивые пальцы Каспера уже боролись с маленькими тугими пуговками.

— Не надо, — слабо возразил Эрик и, боязливо покосившись на своего учителя, предупредил: — Я сейчас уйду.

Нежный, почти умоляющий голос мальчика заставил Каспера забыть о своем желании. Он перевел дух и с трудом выговорил:

— Иди. Не хочешь — как хочешь. Твоя воля.

Эрик словно окаменел. Он постоял, нахмурившись, огорченный, растерянный, и, как-то весь сжавшись, сгорбившись, медленно вышел из комнаты. Заполнившая его пустота весила тонны, сковывала его до кончиков пальцев.

Каспер машинально подошел к двери и заперся на двойной поворот замка. Безысходное отчаянье охватило его. Для него было бы пыткой прекратить с мальчиком всякое общение. Каждую минуту мелькала безумная мысль броситься вслед за Эриком и упасть к его ногам, вымаливая прощение. Взгляд то и дело возвращался к забытому им пальтецу. Он раньше не представлял себе, что можно так сокрушаться; ему хотелось кричать в смятении: "Дурак! Ничтожный дурак!" Твердость его духа была потрясена до основания.

Он вспоминал несчастный вид, который был у бедного мальчика, и его охватывал уничтожающий стыд. "Но ведь он так привязан ко мне, — временами оживая, думал Каспер. — Он вернется, он обязательно вернется".

В беспокойстве текли минуты. Полчаса ли, час — он не знал, сколько прошло времени, когда послышался осторожный стук в дверь.

Эрик стоял на пороге.

Сразу после ссоры мальчик, словно во сне, еще не веря в происходящее, очутился на кухне. Он подошел к умывальнику и опустил пальцы в ледяную воду, провел рукой по разгоряченному лицу и лишь тогда смог взглянуть правде в глаза.

Злился он на самого себя.

Зачем лгать себе? Его влекло к Касперу, он к нему привык. Острое сожаление, что он не сможет отныне, как обычно, видеть этого человека, тотчас истребило в нем мысль, что учитель возжелал странного. Каспер уже ни в чем не был перед ним виноват. Напротив, Эрик корил себя за обидевшую художника несдержанность и теперь был уверен, что тот больше не захочет с ним дружить.

Долгое время потом он просидел перед закрытой дверью, не решаясь постучать, обнаружить себя. Всего лишь недавно он мог зайти внутрь, и учитель был бы рад его видеть, но все изменилось в мгновение ока. Теперь дверь казалась священной преградой, запретным пределом, за которым обитало недоступное ему дружеское тепло.

Непослушная рука словно через силу потянулась к двери, костяшки пальцев ощутили грубую гладкость надежных досок. В ответ на стук щелкнула пружина замка, и дверь распахнулась, но, не чувствуя себя вправе зайти в комнату, Эрик отступил на шаг, как бы приглашая учителя выйти в коридор.

— Извини меня, — сказал он, глядя ему прямо в глаза.

— Если позволишь… — Каспер растерялся. Эрик вновь удивил его своим великодушием, и слова сорвались с языка секундой раньше, чем он понял, какую борьбу с собой пришлось вынести набожному подростку.

Только из боязни, что Каспер еще сердится, Эрик сдержал порыв броситься своему другу на шею. "То, что я испытываю к нему, можно испытывать только к Богу: и уважение, и любовь, и послушание… Я никогда не скажу об этом исповеднику!" Он быстро кивнул: "Ладно", и шагнул вслед за художником в его жилище.

Лишь только закрылась дверь, готовый на все Эрик принялся торопливо расстегивать упрямые пуговки. Было радостно, оттого что Каспер простил его, и немного тревожно: а вдруг тот тоже вздумает раздеться? Ему вовсе не хотелось видеть взрослого голым.

— Подожди, — мягко остановил его Каспер. Он так и не понял, чего больше было во взгляде Эрика — тревоги или облегчения. — Поди сюда. — Присев на край кровати, он взял взволнованного мальчика за руку. — Попробуй. Всего лишь попробуй. Я помогу тебе. Главное — не теряй уверенности, и все получится. — Слова текли независимо от сознания. Легкая дрожь прошла по телу, зарождаясь где-то внутри. Благоговейный восторг — вот чувство, которое он сейчас испытывал.

Миг, равный жизни.

— Синеглазик ты мой…

С невероятным облегчением оттого, что прощен, Эрик держался вплотную к нему, не отстраняясь, не отрывая глаз от своего маленького впалого пупка и знакомых, нетерпеливых рук, которые нежно касались его тела, такие ласковые руки, чувствительные в своих прикосновениях; пальцы едва дотрагивались до него, дурманя сознание, возбуждая, обещая неизъяснимое блаженство.

Волна жара накатила вновь, на этот раз сильнее. Слаще. Неожиданно он понял, что этот необыкновенный человек мог бы дать ему такое наслаждение, какого он никогда еще не испытывал в своей жизни. Раздавленный желанием, он ждал греха задыхаясь, чувствуя, что в его судьбе происходит какая-то очень важная, счастливая перемена. В его опущенных глазах нет-нет да и продергивалась сквозь ресницы синяя стеснительная искринка, пока жгучая дрожь не пронизала напряженное до крайности тело, на несколько мгновений погасив все ощущения, кроме яркого ошеломительного восторга.

Движимый чувством признательности, Эрик чуть было не упал на колени, дабы возблагодарить Бога, но в последнюю секунду возобладал порыв более искренний. Он потянулся к другу и поцеловал его.

Такой минуты у Каспера не было за всю его жизнь.

 

Мальчик спокойно сидит в громоздком вольтеровском кресле. Жесткая прямая спинка идеально соответствует его осанке. Он принял по возможности непринужденную позу, подтянул одну коленку к груди и слегка отвел в сторону. Рука лежит локтем на коленке, другая покоится на подлокотнике. Обе расслаблены и, хотя уже знают, чем заняться, пока что замерли, скрывая сдерживаемый порыв. Лукавый взгляд и тень улыбки, играющей в уголках его губ, при желании можно связать с едва наметившейся эрекцией.

Каспер неотрывно смотрел на картину, в детское личико: Эрик, казалось, был немного смущен, однако как всегда держался независимо. Сейчас он только-только вылез из купальной лохани и, облаченный лишь в байковую ночную сорочку до пят, стоял рядом, разглядывая что получилось и с улыбкой припоминая моменты, когда Касперу приходилось отложить кисти: то, что доселе считал он запретным, оказалось таинственным и дивным Божьим даром, предметом зависти всех женщин на свете; как глупо было гнушаться собственного тела в угоду чьим-то глупым предрассудкам!

За время каникул он успел близко сдружиться с Илиасом, и часто после обеда дом наполнялся их дикими воплями, что, конечно, мешало другим жильцам, но радовало Каспера, ибо общение с близким по возрасту приятелем было мальчику необходимо и пришлось кстати.

Прошло больше двух недель с тех пор как Ребекка отбыла в столицу для встречи с деловыми партнерами безвременно почившего супруга, оставив сына на попечении фройлен Моффет. Та не долго думая предоставила мальчика заботам Каспера и устроила его в одной с ним комнате. Неважно, что кровать одна на двоих, зато как раз полуторная. Так и жильцы — оба не против, а экономия прежде всего. Час Каспера пробил, и новая картина уже обрела завораживающий воображение сюжет. Дни и ночи в благодатной, волшебной череде сменяли друг друга, а незаметно наступившее Рождество напоминало арабскую сказку.

Никогда еще краски деревьев, полей, неба не казались Касперу такими яркими, они словно пели в его сердце. Шестнадцать дней и ночей, шестнадцать праздников души и тела, во время которых казалось, что даже на изрисованном морозом окне расцветали ландыши и ромашки, вспыхивали розы невероятных цветов и оттенков. Череда мучительно-счастливых слияний и соприкосновений каждой частицей тела, ума и души… Боже, как это было непозволительно прекрасно!

Правда, в рождественское утро появились бывшие юные приятели. Пришли раскрасневшиеся, довольные, со своими сладостями и пирожками — верно, где-то денег раздобыли. Он их не пустил, отказал, находясь в послепраздничном охмелении; может, равнодушно, может, слишком резко. В общем, осталось от их посещения саднящее чувство если не вины, то по меньшей мере какой-то виноватой досады на себя самого.

Да еще третьего дня увлеченный созданием картины Каспер вдруг увидел, как Эрик тихо плачет, спрятав лицо в ладонях. Он в тревоге бросился к нему:

— Что с тобой?! Что случилось, котенок?

— Ничего. Ничего не случилось. У нас вообще ничего не случается. Все на ярмарке, а мы тут… сидим. Только рисуем и… рисуем и… — Не в силах вымолвить грубое слово мальчик прерывисто вздохнул, пытаясь одолеть слезы, и горько разрыдался.

Каспер упал на колени и, бережно отняв от лица его руки, стал исступленно расцеловывать соленые ладошки, склонившись над ними, укоряя себя за невнимательность; подлинная страсть эгоистична.

— Прости, прости меня… Какой же я дурак, я всех и все позабыл… Сейчас же одеваемся и едем! Возьмем возле музея самый красивый, самый быстрый экипаж.

Густой румянец проступил на щеках Эрика, когда он бросился одеваться. Глаза засверкали от охватившего его волнения. Каспер же тем временем, проклиная нужду, которую старательно скрывал от мальчика, неслышно вышел из мастерской на поиски фройлен Моффет. К черту стыд, думал он, я просто обязан убедить ее одолжить мне немного денег. Хотя бы на пару дней, а после что-нибудь придумаю.

Ярмарка встретила их толчеей и озорством, обилием цветастых балаганов и праздным, очумелым гвалтом. Восторженно замерев, смотрел Эрик на силача, который поднимал на себе поджарую саврасую кобылу, и на карлика, который был так мал, что мог влезать в большой кувшин. Но больше всего поразил его воображение кукольный театр, дававший комедию из рыцарских времен.

Как же весел был он, повстречав на ярмарке школьных друзей, как заразительно хохотал, кружась на скрипучей карусели, наслаждаясь полетом!..

Наконец фройлен Моффет, затурканная заботами о содержании дома, прошедшими празднествами и претензиями сверх меры мнящих о себе квартирантов, выбрала минутку, чтобы заглянуть в мастерскую Каспера. Облаченная в просторные одежды, небольшого роста, энергичная, с резкими, не совсем красивыми чертами лица и громадным запасом, даже излишком, никому не понадобившейся нежности и любви. В ней было что-то значительное, в этой немолодой особе с умным острым взглядом, который иногда трудно было выдержать. Она внушала невольное почтение, умела заставить себя слушать, не повышая тона.

— Ну как вы, мальчики мои? Эрик, не скучаешь по маме? — решительно вдвигаясь в комнату, произнесла она, однако с такой миной на лице, которая противоречила ее же собственным участливым словам.

Каспер уже насторожился, ожидая напоминания про долг, но услышал другое.

— Герр Вачовски, про вас, знаете ли, поговаривают странные вещи… Настолько странные, что по вашу душу пожаловал светлейший приор из монастыря и скоро будет здесь, а вы все рисуете… Ах, какой вид превосходный! Никогда бы не поверила, что такое мастерство возможно, — восхитилась домовладелица. — Какие чудесные краски! Только почему-то у вас трава какая-то… не зеленая.

На холсте, прикрепленном теперь к мольберту поверх полотна с Эриком, — на такой вот случай внезапного посещения посторонних — произрастали дубы, старые, крепкие, узловатые. Ни один не похож на другого — каждый со своим характером, — каждого хотелось назвать по имени, а то и по отчеству. Великолепная дубовая роща. Между толстыми стволами сквозила синяя, удивительно синяя вода озера, такая, что небо казалось блеклым, выцветшим.

— А ведь и правда, вырвалось у притихшего было Эрика. — Трава ведь зеленая, а мы нарисовали…

Каспер живо откликнулся, не дал договорить:

— Зеленая? Где же ты видел зеленую в лесу? На тебя давит общепринятое, тебя выпустили в мир и сказали: имей ввиду, трава зеленая. А ты вглядись при возможности, не поленись. Вот тут она синяя, у подножия дерева, в тени смачно-синяя, тут серо-сизая, серебристая, а дальше пыльно-серая, матовая, как будто задымленная. (Эрик слушал его — и действительно видел все эти тона, оттенки). Лишь белый и черный не вызывают споров. Да и то: если б всегда люди сходились во мнении, что черное — оно и впрямь черное, а белое виделось бы всем без сомнения белым… Дети, те умеют видеть, а потом вы им помогаете разучиться, портите их.

— А фактура!.. — подметив устремленный на него пристальный, изучающий взгляд фройлен Моффет, он нутром чувствовал недоброе. Зная свою домохозяйку, которая не беспокоится по мелочам, — весьма недоброе. Приор, сплетни?.. Слепой инстинкт толкал художника на то, чтобы задержать решение своей участи. Он думал, что пока он говорит, еще не все потеряно. — Как все волшебно меняет фактура! — распалялся он. — Зеленый глазурованный кувшин, зеленый мох, зеленое сукно ломберного стола… О какими колдунами фактуры стали малые голландцы! Как они божественно ощущали материальность мира!

Каспер говорил громко, вкусно, обреченно-весело, перечислял оттенки зеленого цвета со смаком, явно наслаждаясь тем богатством, разнообразием, что подарила ему природа. Так гурман рассуждал бы о вчерашнем изысканном обеде, прежде чем отправиться на эшафот.

Уметь видеть — это, похоже, приносит радость, доставляет большое наслаждение, не без удивления подумал Эрик, прежде и не слыхавший подобных рассуждений от художника. Он гордился этим необычным человеком с его непонятными "малыми голландцами". (Карлики они были, что ли?).

Даже домохозяйка всплеснула руками:

— Герр Вачовски, я всегда говорила, что вы станете великим живописцем и заработаете кучу денег. Может быть, и вовсе станете придворным художником! Да я и во сне намедни видела: вы все взбираетесь по крутой лестнице, выше и выше — не дай Бог оступиться!.. Талант, милый мой, талант — это капитал, да!

— Фройлен Моффет, при вашей-то феноменальной практичности, неужто вы верите в вещие сны? — с поддельным изумлением воззрился на нее Каспер.

— А вы попробуйте, батенька, разбогатеть без предвидения. Небо посылает нам знаки; и сны тут — верное дело! Приснится вам, к примеру, говно — так это непременно к деньгам, — авторитетно заявила домохозяйка. — Выпавший с кровью зуб — к кончине близкого родственника, наследство, значит, ожидайте. Обнаженные мальчики-баловники с крепкими… (Энрике, заткни уши!..) — к серьезной жизненной неудаче, можно сказать, к катастрофе; такие вот бесенята. И наоборот, благовоспитанные, смеющиеся дети — к радости и удаче. А как собака во сне покусает — это уж с приятелем поссоритесь. И всегда, слышите, всегда сбываются!

— Вон оно, оказывается, как… — в задумчивости молвил Каспер. Нагие, забавляющиеся друг с другом мальчишки снились ему уже две ночи подряд. И сны эти отличались поразительной четкостью и обилием интимных подробностей. Они были настолько зримые и ощутимые, что утром, проснувшись, Каспер помнил все до мельчайших деталей, словно сам присутствовал в своих сновидениях. Правда, он связывал их с близостью Эрика.

Фройлен Моффет уже собралась было уйти, но спохватилась.

— Совсем вы меня, старую, заговорили. Энрике, — повернулась она, — марш наверх! Сегодня еще переночуешь на старом месте, некуда тебя положить, извини уж. А на днях будет тебе местечко поудобнее.

Но мальчик заартачился:

— Зачем мне уходить-то? Я не буду мешать, правда!

— Эт-то что за выкрутасы? — нахмурилась бонна, и тот понуро двинулся к двери. — И с завтрашнего дня — гулять на улицу! — припечатала она ему вслед. — Нечего дома сидеть. С ровесниками надо дружить, а не со взрослыми… Герр Вачовски, верно, будет лучше, если я подам ужин сюда, в вашу мастерскую. Энрике! К ужину оденься прилично, а не в эту хламиду! Развели тут… древнюю Грецию.

Каспер механически кивал, оглушенный сплошным потоком слов, отнимающих его счастье и тяжелых, словно оплеухи, под которыми он сжимался, желая стать незаметным, невидимым. Но последний удар фройлен Моффет приберегла напоследок:

— Постарайтесь, дорогуша, в три дня найти новое жилье, и пусть тот факт, что мальчик жил с вами все эти дни, останется между нами. Договорились? Ну вот и хорошо, — как само собой разумеющееся заключила домохозяйка. — Причины… О причинах, полагаю, вы вскоре узнаете.

Каспер почувствовал, как сильно и неуправляемо заколотилось сердце, как его лицо, шея, уши — все тело наливается медленным жаром.

Фройлен Моффет многозначительно поджала бескровные губы и чинно направилась к двери.

— Никогда бы не подумала, что он вольтерьянец, — с сожалением вырвалось у нее.

 

Аббат Лоринг с порога оглядел мастерскую с множеством художественных полотен на стенах. Более других его заинтересовала старинная гравюра, висящая у окна, которая называлась "Погребение Христа". Несмотря на небольшой размер, примерно десять на двенадцать дюймов, на ней очень подробно и тщательно было изображено перенесение тела казненного мессии к пещере в саду Иосифа Аримафейского. На переднем плане справа два человека, очевидно слуги сановника, довольно неловко несли тело. Сам хозяин шел за ними. В этой ситуации он, пожалуй, держался слишком прямо и надменно. Следом, на почтительном расстоянии, среди разношерстной толпы плакальщиц, зевак, детей шли жены Галилейские, а около них безбожно резвилось не меньше трех дворняжек. Но более всего внимание аббата привлекла женская фигура. Марию Магдалину он узнал тотчас же. Она шла впереди, поодаль от толпы и горе свое напоказ не выставляла — более того, по ней совсем не было видно, насколько близок ей был усопший в последние дни.

Уголки губ Лоринга скептически скривились, но заметить это смог бы только очень наблюдательный человек.

Прелат невольно вызвал в Каспере уважение к себе. Этот большой толстый мужчина с полным желтоватым лицом и выпуклыми глазами, взгляд которых отличался спокойствием и торжественностью, под стать его темной одежде.

Случай не был для священника чем-то вовсе уж необычным. Ему нередко приходилось сталкиваться с подобным проявлением падения нравов среди духовной братии. Для начала, приняв благожелательный вид, он решил быть обходительным насколько возможно.

— Время ужинать. Может быть, вы присоединитесь к нам, — произнес Каспер, чтобы нарушить тягостное для него молчание.

Разглядывавший гравюру Лоринг степенно кивнул. Действительно, не прошло и минуты, как вошла фройлен Моффет и, задернув тускло-коричневые занавески, стала бесшумно накрывать на стол. Прелат обратил внимание, что она поставила три прибора, и, догадавшись, для кого третий, он похвалил себя за полезную мысль посетить этот дом и осмотреться на месте, а не вызывать художника к себе.

Рассеянно прохаживаясь по мастерской, аббат с похвалой отозвался о работах Каспера. Он будто сомневался, как приступить к разговору, который считал своей тяжкой обязанностью.

Открылась дверь, и в комнату осторожно вошел мальчик. Его взгляд почти сразу остановился на священнике. Несколько секунд он настороженно разглядывал черное одеяние и узкий глухой воротничок гостя.

Каспер улыбнулся изо всех сил

— Вы ничего не будете иметь против, чтобы Энрике поужинал с нами? Эрик! Это аббат Лоринг.

Прелат повернулся и взглянул на мальчика

Эрик неслышно прошел к столу и стоял, смущенно теребя полу оливкового сюртучка. По его худенькому, смуглому лицу видно было, что он очень нервничает. Помявшись, мальчик скользнул на свое место и машинально прочел молитву. Когда он наклонился над тарелкой и принялся за говяжью печенку, влажная каштановая прядь упала на его чистый лоб. В глазах Эрика, необычайно блестящих, застыло детское предчувствие беды — они выражали такую тревогу, что мальчик не осмеливался поднять взгляд.

Лоринг удобно уселся за столом и, помолившись, рассеянно отрезал себе кусок сыру, взял лепешку и налил молока в низкую широкую кружку. Однако время от времени он незаметно посматривал на мальчика.

— Так ты и есть Энрике? — приличие требовало, чтобы он что-то сказал. Приору даже удалось придать своим словам известную благожелательность. — И ты ходишь здесь в школу?

— Да, при монастыре.

— Ну-ка, расскажи, что ты знаешь?

Довольно добродушно Лоринг задал несколько вопросов и убедился, что мальчик в меру смышлен.

— Сразу хочу предупредить, — сказал он, обращаясь к Касперу, — что я постоянно влезаю в чужие дела. Видимо, причиной тому моя паства, большинство из которой, не зависимо от возраста, большие дети. А речь у нас пойдет…

— Полагаю, о чем угодно, кроме разве что религии, — принужденно усмехнулся Каспер, отчаянно стараясь увести разговор в сторону, не допустить его в присутствии Эрика.

— Ты не веришь в Бога, сын мой?

— Не особенно. Обычно размышления на эту тему приводят меня в замешательство.

Прелат покачал головой.

— Наступили безбожные дни. Теперь стало много таких, как вы. Меня это беспокоит. И Святую церковь тоже. Мы живем в тяжелые для духа времена. Люди больше предаются боязни зла, чем созерцанию добра. Впрочем, Господь великодушен и…

— Великодушен? — удивился Каспер. — Послушайте, святой отец, ну как вы можете называть великодушным существо, которое обрекает нас на пожизненные муки из-за того, что когда-то на какую-то минуту рассердилось на наших пращуров? Мы должны прощать ближнему, а Господь Бог что же? И мы еще обязаны любить этого немилостивца?

— Пожалуй, жизнь обошлась с вами не очень благосклонно, не так ли? — заметил Лоринг с некоторой долей сочувствия. — Давно ли вы здесь, герр Вачовски?

— В Виттенберге — скоро четыре года.

— А сколько вы не видели своих родителей?

— Около десяти лет, они в Польше, живут в окрестностях Гданьска. В их возрасте… — Каспер сделал неопределенный жест, — уже мало что хотят от жизни.

Священник вздохнул.

— Тяжкий долг заставил меня прибыть, — повинуясь необходимости, приступил он, — чтобы самым тщательным образом произвести дознание и сообщить общественности о результатах. Ибо мальчик этот, — Лоринг указал на сгорбившегося над своей тарелкой Эрика, — один из учеников приходской школы, а в городе ходят возмущающие умы толки, которые вдруг начали находить свое подтверждение. Понимаете, есть некоторые факты, на которые нельзя смотреть сквозь пальцы.

— Какие именно? — голос Каспера едва заметно дрогнул от неуверенности в тоне, который было бы уместно выразить: недоверия, удивления, благородного негодования…

— Шесть… десять… дюжина фактов! Этот мальчишка-истопник и… да что там… Не мне перечислять ваши… восточные эксцентричности. — Прелат уже не скрывал своего раздражения. — Все это порождает недоверие к нашей школе, да и к светским властям, по большому счету.

— Дюжина фактов? Странные у вас намеки, — похолодев, проговорил Каспер.

— Это для вас, мой дорогой, намеки, — заметил Лоринг с плохо скрываемым сарказмом, — а на деле-то… Учитесь слушать — и услышите!

"Вон оно что!.. Кто-то сообщил ему… Кто-то из бывших?.. Но все ли он знает?.."

Каспер отодвинулся глубже в тень и возблагодарил неверный полумрак, царивший за столом и скрывающий бледность его лица. Художник посмотрел на Эрика. Тот вздрогнул от напряжения. Похоже, он все прекрасно понимал и мучился этим пониманием, но притворялся, что не видит ни хмурой озабоченности священника, ни тщетных попыток Каспера выглядеть невинно оскорбленным. Робко взглянув на обоих взрослых и преодолевая немоту, мальчик попросил разрешения выйти из-за стола. Когда он вставал, чтобы прочесть молитву, то неловко задел рукавом ложку и уронил ее. Мальчик дернулся как от тычка и неуверенно направился к двери.

Прелат проводил его взглядом и опустил глаза. У него было достаточно такта, чтобы почувствовать себя неловко. Мальчик оказался вполне благовоспитан, и Лоринг был огорчен своей неучтивостью. Он зашел слишком далеко. Не следовало начинать разговор при ребенке, но он должен был увидеть его реакцию, дабы определить по ней степень вины художника. Будучи холодным по природе, он, однако, старался быть всегда справедливым, даже деликатным, поелику это возможно.

Когда Эрик вышел, Каспер почувствовал себя свободнее, но сама мысль о том, что прямодушному мальчику придется пройти через унизительный допрос и говорить чужим людям о вещах столь же постыдных, сколь и оскорбительных, была ему невыносима. Он знал, что должен каким угодно образом избавить его от дотошных расспросов клерикалов, — а для этого следует пойти на уступки.

— Энрике лишь мой ученик, я учу мальчика живописи и не вижу в этом ничего предосудительного. Однако, не стану отрицать, в ваших словах содержится доля истины. Некоторые из давних моих знакомых — теперь они уже самостоятельные юноши и разъехались кто куда — вели себя не так скромно, как он. Впрочем, я в подобном их сладострастии греха не нахожу, — добавил он убежденно. — Грех — это когда ближним хуже. А кому от сладострастия плохо, если, конечно, насилие не замешано?

Лоринг побарабанил пальцами по столу.

— И так хорошего мало, — ответствовал он, — а если учесть больное воображение напуганных обывателей… Дойдет до того, что станут рассказывать о кишках, намотанных на забор, о перерезанных глотках, о похищенных мальчиках и девочках. И всякий раз это будет не там, где рассказывают, а где-то неподалеку. И люди будут верить. Верить в любую небылицу.

Ну ладно, еще не доставало это обсуждать… Вы, надо думать, много, прикрываясь разными мудреными идеями, грешили супротив естества, порождали в себе всякие дурацкие комплексы и незаметно, подспудно развивали их, — возвестил он тихо и проникновенно.

"Это правда, правда!.. Но почему он так уверен? И спорить-то, по сути, глупо…"

— Ладно, — согласился Каспер с некоторым даже облегчением. — Предположим, вы и в самом деле правы. Предположим…

Прелат воззрился на него недоверчиво:

— Да, теперь я вижу — вы действительно ничего не понимаете.

— Не все, может быть, но… кое-что, — уточнил в замешательстве Каспер. — Того, что происходит вокруг, откуда вдруг те слухи, о которых…

— Вы сами в этом виноваты.

— Я?!

— Ну не я же, в конце концов!.. Вы совершили, наверно, массу глупостей в своей жизни, которых, если разобраться хорошенько, можно было и не совершать. Начудили, так сказать, сверх меры… И сами этого не заметили. Вот что скверно. Они, эти всяческие глупости, вам и теперь мешают. Не дают спокойно жить… Вы сами испортили себя, обольщаясь своей похотью. В чем-то, вероятно, оглупили, а в чем-то, возможно, чересчур превознесли… Я не диагностик — я всего лишь исполнитель.

— Палач!.. — невольно вырвалось у Каспера. — Вот вы кто!

— Ну зачем же так грубо? — примирительно-добродушно возразил Лоринг. — Понятно. Нервы ваши на пределе… М-да. Естественно, я не беру на себя смелость судить или допрашивать вас. Потому-то я и приехал сюда — чтобы избавить вас от необходимости объясняться. Громкий процесс никому не нужен: ни вам, ни мне… а подумайте о детях. Им более всего повредит широкая огласка ваших плотских утех. Я исполнитель — в том смысле, что только констатирую. Констатирую ваше состояние. Не мое дело отыскивать причину. Природу, так сказать, произошедшего. В чем я разобрался, то вам и сказал.

— У природы нет нравственных критериев, — сказал уязвленный Каспер после минутного молчания. — Да! Природа бывает несправедлива. Но не аморальна! Тем не менее, древние наказывали море палками, когда в нем гибли люди. — Он нервно усмехнулся: — Это так похоже на ваши усилия.

— И в то же время разбивали друг другу черепа теми же палками, — с иронией откликнулся прелат. — Во времена, подобные нашим, богохульство — не редкость. — Лоринг сочувственно поглядел на собеседника. — Да и то сказать… Иногда мне кажется, что жизнь понять нельзя, — заметил он философски. — К ней можно лишь привыкнуть. Скажем, когда-то Земля была плоская, потом стала округлая, не так давно предположили, что ходит вокруг Солнца, а не наоборот. И то, и другое, и третье совершенно невразумительно, но… привыкли же! А Бог остался незыблем и…

— А как же наука? — перебил его Каспер. — Галилей и Коперник, сэр Ньютон и Паскаль. Столпы прогресса!

Лоринг небрежно повел рукой:

— Ни одного из них нельзя назвать настоящим ученым, потому что, несмотря на всю известность, у каждого очень мало последователей. Между тем, заблуждения Коперника с легкостью были опровергнуты. Ибо будь небо усеяно звездами, находящимися на разном расстоянии, и вращайся Земля вокруг Солнца по огромному эллипсу, звезды смещались бы одна относительно другой в течение года, как движутся деревья в глазах идущего по лесу наблюдателя. Однако такой параллакс не наблюдается, и это доказывает, что Земля неподвижно закреплена в центре Вселенной.

Конечно, наука постепенно выметает из нашей жизни паутину заблуждений и предрассудков, — с умиротворением заключил прелат. — Мир похож на старый захламленный чердак, который осветило солнце науки, и пыль послушно стала оседать на пол.

— Однако, заметьте, — не унимался Каспер, почувствовав шаткость позиции противника, — любая из религий ставит веру выше разума, отвергает новое знание и саму мысль, дает готовые объяснения, вместо того чтобы учить думать.

Священник поглядел на него набычившись. При его массе это выглядело почти устрашающе.

— Я понимаю что вы думаете, — сказал он мрачно. — Но вы ошибаетесь, полагая, что я представляю некую темную силу мракобесия. Церковь, если вы еще не знали, больше всех выступает против мракобесия, суеверий, гаданий, гороскопов и всей этой дури, до которой так падки глупые и слабые люди.

— А как насчет вещих снов? — спросил Каспер.

Святой отец сказал твердо:

— Никаких вещих снов не бывает.

— Правда? Почему же?

— Никто не может знать планы Господа нашего. Потому вещие сны, как и глупые предсказания, — все суть суеверия и знак немощи духовной… — Аббат отодвинул тарелку, показывая, что разговор окончен: — Не след вам упорствовать, Вачовски. Даже как поборнику свободной любви и свободы выбора для всех детей на свете, считающему, что дети – это "маленькие взрослые". Конечно, вам трудно представить себя на месте родителей. Но вспомните, что по-настоящему любящий человек не будет воспринимать возлюбленную личность, как объект завоевания. На который надо вскарабкаться, воткнуть флаг и гордиться собой. Настоящая любовь – это любовь к личности, а не образу. Иногда настоящая любовь диктует покинуть возлюбленную личность, ради ее благополучия. — Лоринг поднялся из-за стола. — Одним словом, — добавил он, оправляя сутану, — я советую вам незамедлительно навестить ваших родителей.

— Я дам отчет о своей жизни Богу, — тихо сказал Каспер.

— Глядите, как бы Бог не потребовал его скорее, чем вы думаете.

Художник молча проследовал за прелатом до порога и с облегчением закрыл за ним дверь. После вернулся и буквально рухнул в кресло. Не двигаясь, прикрыв глаза рукой, он сидел, погруженный в свои мысли. Перед внезапной угрозой, нависшей над его тихим пристанищем, Каспер вдруг ощутил себя опустошенным и совершенно обессиленным. Жгучее отчаяние охватило его. Ему хотелось закричать: "Господи, Господи! Если ты есть, зачем же ты оставил меня?!"

Он тяжело поднялся, взял медный шандал с нагоревшей свечой, оставшиеся на столе свечи аккуратно загасил колпачком и двинулся к себе наверх.

За дверью домохозяйки слышались голоса: Лоринг, похоже, увещевал фройлен Моффет, советуя не волноваться.

— Поверьте моему опыту, почтеннейшая, — услыхал Каспер. — Тут не постоянство чувств. Тут, скорее, постоянное отсутствие подлинных чувств. Кто подвернется — к тому душой и прилепится.

Фройлен Моффет, кажется, плакала, едва ли не причитала:

— Вот вам и история! Какой талант — и нате вам. Я ведь думала об этом, святой отец, размышляла, а как же! Конечно он достоин наказания, и не за то, что в него влюбился мальчик, почти дитя, нет, а за то, что из каприза своего разрушил жизнь многим. Опасный человек. Таким только дай волю, и вы представляете, что начнется? Но с другой стороны, я думаю, вот перед нами любовная история, и она, допускаю я, не имеет ко мне никакого касательства, с кем-то, когда-то, мало ли на свете таких историй? Так вот, думаю я, как же можно бросать человека в темницу за это? Что же мы ему скажем? Как судить-то будем? Неужели мы скажем: "Ты полюбил, и мы тебя убьем," — неужели мы скажем? Допустим даже, и не полюбил, а соблазнил, воспользовавшись неразумностью, молодостью… Все равно, как казнить?.. За что? Есть ли такие законы? И вот в такие минуты я даже жалеть начинаю этого ничтожного человека. Что ж ты, дурак, не подумал о последствиях? Как же ты решился на такое?..

— М-да… Талант это, конечно… — помолчав немного, произнес прелат. — Я буду молиться. Спасителя попрошу. Уберег бы его Господь — и от людской злобы, а еще более от гордыни душепогубительной.

С пылающими щеками, смущенный и раздосадованный, задетый за живое тем, что все опытные люди считают его нравственным уродом, а его любовь находят смешной, нелепой, более того, преступной, Каспер поспешил отойти от двери.

Он поднимался наверх, мягко ступая, чтобы не привлекать излишнего к себе внимания. "Неужели эти обманщики попы… правы? — спрашивал он себя. — У них самих на душе столько грехов, так откуда же это их преимущество — судить об истинной природе греха? Необъяснимо!.."

Эрик уже спал в их кровати. Он лежал на боку, согнув на подушке худенькую руку, словно пытался защититься от кого-то.

Касперу вдруг нестерпимо захотелось протянуть руки, обнять его, но так же отчаянно он боялся спугнуть этот момент идеальной безмятежности. Разрываясь между двумя чувствами, Каспер низко склонился над кроватью, лишь на волосок не касаясь лицом щеки ребенка. Эта близость оказалась почти невыносимой. Закрыв глаза, он вдыхал тепло маленького человечка и чувство невосполнимой утраты терзало его.

Внимательно всматриваясь в мальчика при свете зыбкого пламени свечи, Каспер вынул из кармана пальто купленную для него к ужину пузатую мадьярскую грушу, о которой позабыл со всей этой кутерьмой, и положил ее на одежду Эрика, уложенную на плетеном стуле возле кровати.

Вкрадчивый сквозняк слабо шевелил муслиновые занавески. Он подошел к окну и раздвинул их. В холодном небе горели звезды, ясные и не знающие жалости, словно сама правда. Над деревьями сквера белела ущербная луна, серебря снег на крышах музея и соседних построек. Небо осветила косая вспышка, падающая звезда сверкнула внезапным росчерком, размазывая по темному небу исчезающий след.

"Не дай Бог оступиться!.." — вспомнилась ему Моффет со своим сновидением. Какая жестокая ирония: сны с мальчишками, которые хотелось видеть бесконечно, оказались горевестными. Всего лишь неделю тому назад ему улыбалась, кажется, сама фортуна. А теперь, так внезапно, дружба и любовь, душевный покой и весь уклад его жизни были погублены. Он хорошо представлял себе, что вокруг согрешившего перед Богом человека непременно будет витать гул всеобщего презрения, и будущее рисовалось перед ним самыми мрачными красками. Еще вчера он вкушал дотоле не испытанное блаженство; сейчас он вдруг погрузился в пучину нестерпимых страданий.

За прозрачным отражением Каспера снег за окном укутывал землю стылым саваном, смягчавшим каждую грань. Зима не согреется в весну еще много дней. Неверное ночное мерцание исходило с улицы, и в свете колючих небесных искорок и отливающего фосфорической зыбью снега он увидел всю свою жизнь, со всеми ее ошибками и неудачами, со всеми неосуществившимися стремлениями и бесплодными усилиями, лишенную стройности, красоты и величия.

То были страшные мгновения: в голове вихрем проносились одна другой противоречащие мучительные мысли. То ему становилось страшно, что Эрик не пожелает его больше видеть, то от ужасного сознания своей преступности он терзался так, как будто уже завтра будет нагишом стоять у позорного столба на виттенбергской площади с дощечкой на груди, чтобы вся городская чернь знала, что он прелюбодей и развратник.

Когда чудовищная мысль о позоре на мгновение давала ему передышку и он начинал думать, как отрадно было бы ему жить рядом с Эриком, но только безгреховно, — так, как прежде, до отъезда Ребекки, — его вновь начинала одолевать страшная мысль, что Эрик от него отвернется. Он живо представил себе, как мальчик побледнел, услышав обличительные слова опытного прелата. Впервые он, к своему изумлению, увидел, что на этом, таком чистом и доверчивом детском лице изобразились отвращение и стыд.

При этом воспоминании отчаянная злоба возобладала над другими чувствами, боровшимися в душе Каспера. Он в исступлении застонал. И тут же пришел в себя, испугавшись разбудить мальчика. Необходимость держать себя в руках заставила его опомниться. Рассудок опять приобрел над ним власть, отнятую наваждением.

Это они-то опытные? — подумал он с насмешкой. — Да они всю жизнь прозябали в отупелом полусне, от нетерпения женились, с бухты-барахты, на удачу мастерили детей. На свадьбах и на похоронах встречались с родственниками. Время от времени, попав в какой-нибудь водоворот, барахтались и отбивались, не понимая, что с ними происходит. Все, что совершалось вокруг, начиналось и кончалось вне поля зрения: события, нагрянувшие издали, мимоходом задели их, а когда они хотели разглядеть, что же это такое, все уже было кончено. И вот к сорока годам они нарекают опытом свои мелкие пристрастия и небольшой набор пословиц и заставляют потреблять этот опыт детей, которых они наплодили. Они хотели бы внушить всем, что их прошлое не пропало даром, что их воспоминания потихоньку сгустились, обратившись в мудрость. "Поверьте мне, я говорю на основании опыта". Ха-ха! Все новое они объясняют с помощью старого, а старое — с помощью событий еще более древних. За их спесью угадывается угрюмая лень: замечая только, как одна видимость сменяет другую, они зевают и думают: ничто не ново под луною. Вот что такое их опыт, вот почему я говорю себе: от их опыта несет мертвечиной, это их последнее прибежище. Они очень бы хотели верить в этот свой опыт, хотели бы скрыть от себя невыносимую правду: что нет у них ни умудренности, ни прошлого, и разум их мутнеет, и тело разрушается.

Каспер улыбнулся. Поверив в ничтожность своих противников, он ощутил душевный подъем. Он готов был презреть опасность общественного порицания и сохранить свою любовь.

У него оставался последний шанс оправдаться и сохранить лицо. Он все еще мог доказать себе, что не трус и что у него есть простая храбрость и добрый здравый смысл, а также известная изворотливость. Ребекка для начала может стать его близкой подругой, затем женой, ведь она недвусмысленно намекала на возможную связь. Разве нет?

Он решил бороться наперекор всему, и принятое им отважное решение зажигало его, а мысль о маленьком Эрике вливала жизнь в усталое тело. Это решение, которое он снова и снова обещал себе выполнить, в конце концов подействовало успокаивающим образом на его мятущуюся душу, и, завернувшись в грубое кусачее одеяло, он пристроился в кресле и на время забылся тем не приносящим полного отдохновения сном, которого истощенная человеческая природа требует как обязательной дани даже от тех, кому грозит неминуемая опасность.

 

Наутро фройлен Моффет деликатно накрыла для завтрака стол в их с Эриком комнате. Каспер вздохнул с облегчением — не надо спускаться в общую столовую, видеть лица соседей.

— Грасиас, мадресита, — Эрик выглядел угрюмым и говорил с неохотой.

Каспер пробовал объясниться с ним, слова выглядели достаточно стройными, но, увы, голос разума бессилен перед тринадцатилетними мальчиками. Ссылайся он на помутнение рассудка — возможно, скорее мог бы рассчитывать на снисхождение.

После тягостной трапезы мальчик впервые после каникул отправился в свою школу. Он вышел за дверь, будто избегая его общества и метнув напоследок тяжелый взгляд, полный холодного презрения и достоинства.

Проводив Эрика тусклыми от переутомления глазами, Каспер сошел вниз. Он чувствовал себя глубоко несчастным. Фройлен Моффет стояла возле своей комнаты. Молча, с укором покосилась она на него и, раздраженно звякнув ключами, склонилась к замку. Распахнувшаяся уличная дверь и внезапный визгливый окрик заставили обоих вздрогнуть от неожиданности.

— Послушайте, милейшая! — закрыв дебелым телом вход, набросилась на домохозяйку вошедшая с улицы дама, в которой Каспер узнал жилицу из семнадцатого номера. — Или снижайте плату, или же я совсем съеду из ваших треклятых номеров! — багровела и брызгала она. — Это вертеп! Помилуйте, у меня дочери взрослые, а тут день и ночь одни только мерзости слышишь! На что это похоже? День и ночь! Просто уши вянут! Хорошо еще, что мои бедные девочки ничего не понимают, а то хоть на улицу с ними беги… — Дама брезгливо зыркнула на художника, который поспешил юркнуть к себе в мастерскую.

Заперев дверь, с бешено колотящимся сердцем, совершенно растерянный от этого столь явного проявления людского презрения Каспер кружил по мастерской не находя себе места. Не надо волноваться, убеждал он себя. Еще можно все исправить. Ребекка будет моей, Эрик будет со мной. Когда дребезжание женских голосов в коридоре затихло, он хотел было продолжить работу над последним пейзажем, но обнаружил, что руки его не слушаются. Ничего, ничего, скоро всем недоброжелателям придется умолкнуть.

Неожиданный взрыв стекла и ворвавшийся вслед за осколками холод подействовали на него ошеломляюще. Влетевший в окно увесистый булыжник немыслимым, неуместным предметом утвердился на полу посреди комнаты. И даже не приходилось сомневаться, чьи это проделки. Забытые приятели-шалопаи, похоже, объявили ему войну, обиженные там, что их больше не пускают в теплое и уютное гнездышко.

Кое-как заделывая выбитое окно дрожащими от негодования руками, Каспер не знал, что предпринять. Удары сыпались со всех сторон, но уж теперь-то, думал он, это последний. Мысль о том, что вскоре он отсюда съедет и оставит их всех с носом, приносила злорадное успокоение. А ведь он любил этих детей, чужих детей, веселых, голодных, крикливых, что играли в сквере возле облупленных статуй в салки-догонялки, мешая пройти, задевая прохожих. Теперь он их возненавидел.

После обеда Каспер демонстративно прошествовал с саквояжем на казенную почтовую станцию, с мстительным удовольствием прощаясь со всеми встречными и поперечными юнцами. А весь следующий день провел в соседнем городке, где и подыскал наконец недорогую комнату.

В охваченный противной изморосью Виттенберг он вернулся под вечер, рассчитывая последний раз переночевать у фройлен Моффет и надеясь хоть краем глаза повидать Эрика. Так много нужно было сказать мальчику перед расставанием, вновь попросить прощения, обнадежить его тем, что, быть может, они даже станут родственниками, если Ребекка не будет против и согласится на брак.

Заглянул напоследок в знакомый музей, где среди прочего были выставлены подаренные им городу картины. С ними тоже нужно было попрощаться. Он долго бродил по безлюдному залу, пока не обратил внимание на двух уборщиц, украдкой на него посматривающих и с наслаждением перешептывающихся. Неприятная догадка пронзила стрелой, и Каспер поспешил уйти.

Он совсем позабыл о детях, которых видел в сквере перед тем как зайти в музей. Он и сейчас не обратил на них внимания, погруженный в мысли о предстоящем объяснении с Эриком, — даже тогда, когда они с громкими криками высыпали ему навстречу и сомкнули вокруг него свой оглушительный хоровод. Такое не раз случалось с ним, и когда Каспер узнал их поближе, то понял, что им просто хочется, чтоб он сыграл на губной гармошке или отсыпал конфет, которые он всегда носил с собой.

Однако на сей раз у него не было никакого желания играть и Каспер пожалел, что не купил по дороге леденцов. Дети встречались на его пути к дому постоянно, а он знал по опыту, что они не отвяжутся, пока не добьются своего. Ему было жаль их разочаровывать, но делать было нечего, и он хотел уже пройти дальше.

Когда первый снежок ударил ему в спину, его это даже не рассердило. Однако удар был такой силы, что он невольно обернулся. Он хотел отделаться шуткой, но у него не хватило на шутку времени. С дикими воплями дети открыли по нему ураганный огонь смерзшимися в твердые ледяшки комками снега. Один из них больно рассек ему бровь, и по лицу потекла кровь. Каспер почувствовал на губах ее сладковато-соленый вкус, словно смешанный со слезами. Теперь, внимательнее рассмотрев детей, он обнаружил, что у всех прыгающих вокруг него и вопящих хриплыми голосами негодников неправдоподобно маленькие тельца и бесовские ухмыляющиеся слюнявые рожи. Среди них, как видение, промелькнуло лицо Эрика, и ему стало невыносимо, оглушающее горько. "Шесть… десять… дюжина фактов!" — зло выкрикивал мальчик слова, будто непристойные ругательства.

Это была уже не невинная детская шалость, а сознательное и, скорее всего, заранее обдуманное действие. На него сыпался град ледяшек и комков мерзлой земли, которую эти существа, очевидно, выковыривали из-под снега. Он еще успел увидеть, как Эрик остановился и быстро отвернулся, чтобы никто не заметил его задрожавших губ на будто расплывшемся лице, после чего почувствовал второй ощутимый удар, в переносицу. Ослепленный от боли, Каспер ухватился за постамент парковой скульптуры, чтобы удержаться на ногах. Маленькие монстры, которые все ближе и все плотнее обступали его, восприняли, судя по всему, его беспомощность как свидетельство своей победы. Из десятка глоток вырвался хриплый, нагоняющий ужас торжествующий вопль, который не мог иметь ничего общего с человеческим, — жуткая смесь из гортанных, режущих слух звуков с примесью кваканья. Вопль сложился в правильные слова.

— Эй, гляди! Эй, гляди! Обезьяна впереди! — резвился в холодном воздухе остервенелый крик.

Что произошло за то время, пока его не было в городе? Может быть, на землю пришла чудовищная эпидемия и это пытаются сохранить в тайне? И теперь с наступлением темноты по городу рыскают банды кровожадных мутантов, которые прячутся днем? Каспер пробовал встать, но каждый раз следовал толчок, отправляющий его обратно. Сломленный отчаянием, он зажмурил глаза. Он понимал, что это трусость, но ему было уже все равно. Сейчас вся эта оголтело лающая свора набросится на него. Он лишь надеялся, что никто из них не заметит следы слез, струящихся по его холодным щекам.

Последовала напряженная, не предвещающая ничего хорошего тишина. Ну вот и конец, подумал он, и да снизойдет на меня если не мир, то хотя бы покой.

Внезапно тишину разорвал грозный женский окрик. Каспер нерешительно открыл глаза. Его бывшие приятели рассыпались во все стороны, как стайка испуганных воробьев перед бегемотом. Бесформенные силуэты исчезали, поглощенные темнотой уже на расстоянии нескольких шагов, точно лопнувшие мыльные пузыри.

— Он извращенец, мадам! — возмущенно выкрикнул один из пузырей в свое оправдание, прежде чем исчезнуть.

Каспер поднялся, не зная что и думать, не зная, что же теперь делать, едва дыша, подавленный, поверженный и растерянный. Извращенец или не извращенец, он никак не мог объяснить ту злобу, с которой на него напали, ведь ничего плохого он никому из них не сделал.

Толстуха оглядела Каспера, отметив его согбенную фигуру, трясущиеся руки, затравленный взгляд и, с презрением плюнув ему под ноги, растворилась в темноте, неожиданно, как и появилась.

 

— Какой, скажите, мужчина не будет исступленно презирать себя день и ночь после такого унизительного происшествия? — обратился он ко мне. — Даже с унижением я бы справился, если бы не смутное чувство, которому я не знал имени, а вернее, не хотел знать, но которое день ото дня мучило меня все сильней. Ел я мало и без всякого аппетита, что крайне огорчало мою новую по-матерински заботливую шестидесятилетнюю квартирную хозяйку, и вскоре похудел на добрый десяток фунтов. По вечерам сидел, охваченный всепоглощающей тоской, витая мыслями в неведомых далях, выкуривая ежедневно такое устрашающее количество трубок, что у меня кружилась голова, и при этом считал себя несчастнейшим из смертных. Состояние мое напоминало такое, что бывает от тяжелой физической работы. Вялость, отупение, безразличие…

Очень быстро я осознал, что случившееся не просто потрясло меня. Последствия драмы были не явными, но ужасными. Мое восприятие странным образом изменилось. Теперь я испытывал к живописи болезненную неприязнь, отвращение, мешавшее мне — нет, не творить, а вкладывать душу в творчество. Вокруг меня был теперь непроглядный мрак; сердце мое словно застыло, низринутое в безжизненную пучину. Наверное, что-то умирает в человеке, который почувствовал себя уязвленным до самой глубины души.

Я часто тешил прежде свою гордость отличием от других. Теперь, умудренный горьким опытом, я постиг, что отличие порождает в людях неприязнь. "Какая беспросветная наивность, какое слепое наваждение двигало мною? — терзался я. — Как мог я уверить себя, что безумная идея с женитьбой на Ребекке Альварес вовсе не так уж безумна?"

Постепенно меня начало охватывать отвратительное беспокойство. Страх перед неясным будущим и страх за прошлое, которое все, быть может, — от начала до конца — являлось бессмысленной, подсудной тратой времени и сил, теперь приведшей к окончательному краху. Этот страх проникал все глубже, разрастался, впитываясь в обмякшие, опустошенные как будто ткани мозга, и давил, давил, давил…

Но, знаешь, не страх погнал меня тогда прочь — ненависть. Я вместе с людьми этими, что вокруг, даже умереть не хотел бы. Я понимаю, ненависть — это гордыня, но не было покоя в душе моей.

Прослышав, как многие просвещенные европейцы в поисках справедливости и нравственной чистоты уходили жить к индейцам, я решился отправиться за океан. С последним снегом той зимы я покинул Саксонию. Но жизнь в джунглях… мне трудно представить. Наверное, все-таки я в большей степени конформист, чем думал.

— Говорят, варраулы вышли на тропу войны, — сказал я.

Он кивнул. Я же попросил у сноровистого паренька еще две кружки и сразу расплатился. Каспер усмотрел в этом намек на окончание вечера. Мы неторопливо допили эль, думая каждый о своем.

— Я порядком задержал тебя, рассказывая нелепую историю, — Каспер попытался стряхнуть оцепенение, в которое он вверг себя своим рассказом. — Да и мне пора. Я нашел место докера в порту, и сегодня ночью мы загружаем баржу кожами, картофелем, и кофе с табаком. Обычный груз, они все везут одно и то же по этой мутной реке до самого Хармонта, и дальше — кораблем в Европу.

Мы вышли из таверны. Дождь все еще ощутимо моросил, на улице было пусто и тихо.

— Предстоит тяжелая работа под таким дождем, — посетовал он, — да еще эта рыбная вонь…

— Если я чем-нибудь могу быть полезен… Может, нужны деньги… — предложил я.

Каспер ответил отрицательным жестом.

— Спасибо. Я зарабатываю достаточно, — соврал он. Теперь, когда он облегчил душу, его взгляд стал спокойнее. — Не хочешь взглянуть? Эрик… да и остальные… Я снимаю комнату неподалеку отсюда. — Все-таки желание похвастаться раз достигнутым будоражило его кровь.

Я с готовностью согласился, и он повел меня, свернув на блестящую от дождя набережную реки, к своему дому.

Идти было легко и вольно. Мы даже не особенно между собой разговаривали — так, перебрасывались необязательными словами. Из прятавшейся под треугольным козырьком двери какого-то кабака вывалились матросы в обнимку с громкоголосыми девицами. Какой-то нищий шкет на углу отделился от стены. Каспер привычно опустил правую руку в карман камзола, но тот неожиданно спросил обыкновенным, не нищенским, усталым голосом: "Который час?" Видимо, хотел знать, не пора ли возвращаться домой. После этого подать ему оказалось просто невозможно. И оба они смутились оттого, что сместилось привычное, установленное.

Комната Каспера оказалась не большой и не маленькой, как раз такая, что нужна одинокому мужчине. Он запер за нами дверь и, пощелкав огнивом, запалил лучину, после чего одну за другой зажег свечи в двух массивных канделябрах. Я огляделся: чисто, тихо и, в общем-то, уютно. Невысокий камин весь был покрыт каплями влаги, проникшей через дымоход. Слегка попахивало дымком и какими-то цветами.

Каспер подал мне холсты. Затаив дыхание, я рассматривал их, словно страницы его жизни, — он действительно был большим мастером, картины великолепно передавали настроение позировавших художнику детей. Меня всегда восхищали немецкие мальчишки, и взгляд мой задерживался на них дольше обычного, нежных и капризных, лукавых и послушных. Я осознавал, что между художником и картинами существует неразрывная связь.

Наконец я увидел Эрика: немного смуглого, худощавого парнишку, который приковывал взгляд, очаровывал своей непосредственностью, с удивительным искусством переданной рукой художника. Я смотрел на мальчика, изображенного на картине, наслаждаясь лишь осязанием его обаяния, о котором он сам вряд ли догадывался в своем детском простодушии. Он стоил того, подумал я. За это можно заплатить любую цену.

Каспер сидел на стуле и мял в руках свою шляпу.

— Я старался отогнать от себя воспоминания. Мне казалось, что я медленно, но уверенно забываю его лицо, улыбку, ласковые прикосновения его рук… — с горечью сказал он. — Но ответь, разве можно позабыть свою любовь, свою мечту? Как же можно теперь отречься?

Вопрос был риторическим. Я согласно кивнул.

— Он ведь так мало от меня хотел — всего-то маленького праздника для души и… тела. — Каспер встрепенулся: — Нет, не малого он хотел! Он хотел большого праздника. Он для меня был готов на все. А я подвел его, сам став жертвой собственного вольнодумства и легкомыслия. По всему выходит, что подвел…

Художник задумался и долго молчал, с болезненной улыбкой глядя сквозь трепещущее пламя.

— Так и живу я с тех самых пор с невыразимым чувством тоски, — произнес он, и я увидел, что в глазах его поблескивают непролитые слезы.

— Такое случается нечасто, — сказал я, желая утешить. — Но поверь, со временем ты будешь вспоминать только хорошее. — И коснулся его плеча.

Касперу, чувствовавшему себя не в своей тарелке после столь мучительных откровений, явно не терпелось расстаться, поэтому прощание вышло кратким. Пообещав обязательно наведаться, я незаметно положил на стол все, имевшиеся у меня в кармане деньги, и с тяжелым сердцем оставил его наедине с тенями из прошлого.

Кроме моих шагов по дощатому тротуару, никаких звуков не раздавалось. Скоро уже был я на горбатом мосту, невдалеке от своего временного пристанища на постоялом дворе. Дождь прекратился, туман рассеялся, на небе проступили звезды. Дуновение прохладного воздуха с реки казалось запоздалым извинением за душный день. Я снял шляпу. Ветерок на ходу продувал мои волосы и одежду, высушивая их. Серебрянка размеренно плескалась внизу. На середине моста я на несколько секунд остановился. Масляные фонари, тянувшиеся вдоль берегов, с обеих сторон освещали несколько ярдов кромки воды, посередине оставалась бархатисто-черная полоса. Я всматривался в водную стихию, завороженный ее пустотой. Свет и тьма, думал я, находя нечто успокаивающее в простоте контраста. Свет и тьма.

На другой день и в следующие я не решился проведать Каспера — вроде как не было повода. А спустя неделю мне попалось на глаза сообщение в маленькой местной газете об утыканном стрелами неопознанном теле, найденном детьми, игравшими на берегу реки, в ее верхнем течении к западу от города, в тростнике у самой воды. Дети не тронули поклажу, состоявшую из грубого солдатского одеяла, в которое были завернуты томик "Рубаи", губная гармошка и еще кое-какие сокровища, необходимые в странствиях.

 

10

Прелесть маленького городка — если, конечно, этот городок вообще стоит доброго слова — состоит в том же, в чем и его недостаток, — жители относятся друг к дружке почти по-родственному, и любой приезжий, задержавшийся дольше обычного, непременно вызывает придирчивое любопытство.

Я выделялся среди обитателей Бузиака как белая ворона, к тому же затесавшаяся в чужую стаю. Я не мог перенять своеобразие общения, повадки, привычки. Многое из окружающего прежде ожидаемой реакции вызывало у меня искреннее недоумение. Плохо быть чужаком. Видишь то же, что и остальные, слышишь не хуже других — да в толк ничего не возьмешь.

В те дни я часто бродил по городу, но, как правило, каждое мое путешествие оканчивалось в какой-нибудь таверне или кабачке за барной стойкой. Вынужденное бездействие тяготило неимоверно, но инструкции дракона были просты: "Не торопись, все совершится само собой и для этого достаточно одного лишь твоего присутствия". Тем временем драконова шкатулка все стояла на комоде и ждала, когда же я от нее избавлюсь. Наконец, выходя из дома на очередную прогулку, я сунул сверток под мышку, чтобы больше не чувствовать себя обязанным кому бы то ни было.

Миновав базарную площадь, я вскоре оказался в районе гавани. Дверь мне открыл все тот же чопорный слуга и мгновенно исчез, попросив обождать и даже не пригласив зайти в дом. В конце концов, передав сверток появившемуся на пороге высокому худому джентльмену с длинным лицом, похожему на лошадь, которая голодает, потому что от гордости не желает есть сено, и с не менее лошадиной фамилией Хорсмен, я вздохнул с чувством выполненного долга.

Между тем деньги, оставленные драконом, стремительно таяли, и я начинал уже задумываться о каком-нибудь приемлемом для себя бизнесе. Руками я ничего делать не умел, востребованные ремесла казались мне не по плечу. Я не был ни плотником, ни кузнецом, и даже не мог подковать кобылу. На ткачей и скорняков смотрел я, как на полубогов, ибо искусство выделки тканей и кож казалось мне чудесной мистификацией. Наняться же грузчиком я считал все-таки ниже своих способностей, хотя комплекция Винсента Феннери и позволяла с утра до вечера тягать вонючие кули с рыбой и тугие мешки с кофейными зернами.

Решение нашлось неожиданно.

В городке пошли разговоры об очередном нападении индейцев на большой обоз из Хармонта, и я тут же припомнил романы Фенимора Купера, которые, с трудом продираясь через занудные диалоги, прочитал когда-то в детстве. Бобровый и лисий меха ценятся во все времена, а спрос на оленью кожу был такой, что задержись я хотя бы на год — основал бы династию, как Рокфеллер или какой другой финансовый воротила. Даже племя знакомое у меня теперь было — патамоны А много ли индейцам нужно? Бусы, серьги, затейливые побрякушки… ну и, конечно, оружие. За мушкет или аркебузу с запасом пороха и свинцовых пуль можно было выторговать у дикарей немало шкур, которые принимали в Бузиаке две заготовительные конторы.

К тому же торговец, привозящий оружие, пользовался у индейцев неприкосновенностью. Если вероломно с ним обойтись — никто вместо него не доставит больше "громкие палки" в неблагодарное племя.

Так и занялся я бизнесом, не по велению души, а по необходимости. И нагрузив патамонскую клячу, которую Тим прозвал Унылой Мордой за выражение абсолютной скуки, которое ей сопутствовало изо дня в день, я дважды в неделю стал совершать торговые экспедиции. Сначала к патамонам, а потом и в соседние с ними деревни относительно мирных племен макуши и масатеков.

На постоялом дворе я жил уже три недели и понемногу начал привыкать к нему, как к своему, пусть и временному, дому. Хозяин был обходителен, да и любознательный Тим, который с охотой и почтительностью оказывал мне разные мелкие услуги, частенько захаживал в гости, впрочем, не столько послушать, сколько порассказать о своем житье-бытье. Он все приглядывался ко мне как-то по-особенному, будто не решаясь сообщить нечто важное, но я не торопил его — захочет, сам скажет. Этот мальчишка вызывал во мне странные чувства; он был забавен, нелеп и почему-то казался очень одиноким. Несмотря на свой приветливый и веселый нрав.

Я до сих пор удивляюсь, почему я не почувствовал приближения тех событий, которые в одно мгновение нарушили сложившийся порядок моей жизни.

 

Накануне я возвратился из очередной торговой поездки к краснокожим. Расседлал лошадь, мешки со шкурами сбросил в углу сарая и, сытно поужинав в обществе Тима, измученный и утомленный дальней дорогой, отправился спать.

Наутро, проснувшись как обычно около двенадцати, я в ожидании завтрака в исполнении мальчонки сидел за столом у окна и записывал свои впечатления от поездки. Я взял это себе за правило, так как уникальный опыт и наблюдения за старообрядной жизнью были бесценным свидетельством "современника". Пером я владел уже вполне сносно.

В дверь вежливо постучали и просунулась улыбчивая мордашка Тима.

— Господин, вы молоко любите?

— Пить — да, а так — нет, — припомнил я старую шутку.

Улыбка его расплылась до оттопыренных ушей. Он исчез и через минуту вновь появился на пороге, подталкивая впереди себя хорошенькую златокудрую девочку лет семи-восьми отроду, прижимающую к животу потемневшую от времени пузатую крынку. Она решительно взглянула на меня и спросила:

— Это вам молока?

Девочка эта время от времени попадалась мне навстречу на постоялом дворе, и я считал ее дочерью жильцов, снимающих комнату в конце коридора. Одета она была в чистенькое белое платьице и подпоясана красивым кожаным поясом с блестящей металлической пряжкой. Ее маленькие ножки были обуты в белые чулочки и лакированные башмачки.

— Кристина всегда нашим постояльцам молоко носит, — отрекомендовал Тим. — Ее бабушка неподалеку живет.

Я вспомнил, что вчера за ужином размечтался вслух о чем угодно вместо надоевшего кислого пива, запасы которого у дяди мальчика были, кажется, неистощимы.

— Да ты волшебник, — улыбнулся я.

— Я сейчас и завтрак принесу, — выскочил он из комнаты.

— Крынка стоит шиллинг, — заявила Кристина вежливым тоном, сгружая ее на стол. — Может, вы хотите еще? Наша корова Джинни гуляет на болоте. Она сейчас придет, и бабушка будет ее доить.

— Нет-нет. Боже упаси, мне крынки достаточно! — испугался я. — А то кончится тем, что мне придется покупать корову.

— Корова не продается, — важно сказала Кристина и живо вскарабкалась ко мне на колени. — Какой ты непонятливый мальчик!

— А почему же я не мужчина? — озадаченно спросил я.

— Ну, у мужчин есть борода, а у тебя нет, — объяснила девочка. — Вот у моей бабушки и то больше волос на подбородке, чем у тебя. И кроме того, ты пьешь молоко, а молоко пьют только дети. Мужчины пьют сидр. — Она повела рукой и загнула третий пальчик: — К тому же у мужчин, вот тут, есть такая жесткая штука. Даже у Тимоти есть.

Появившийся в этот момент Тим отчаянно закашлялся, стараясь, чтобы последние слова Кристины остались незамеченными, и чуть не выронил тарелку с едой.

У меня голова пошла кругом от таких аргументов, перечисленных с очаровательным детским простодушием.

— Ну, если я мальчик, так я буду твоим женихом, — сказал я, пытаясь скрыть охватившую меня неловкость.

— Да неужели? — на лице ее обосновалась загадочная улыбка Моны Лизы. — А я еще не собираюсь замуж. Впрочем, у меня есть жених, — она показала на Тима: парень стоял с пылающими ушами и красный как рак.

Я взял девочку с колен.

— Знаешь, малютка, сходи-ка пригляди за Джинни, а то она съест что-нибудь не то. Ладно, что ли?

Кристина важно надула розовые губки и кивнула головой:

— За крынкой я зайду позже.

Тим попробовал улизнуть вслед за девочкой, но я не дал ему смыться.

— Ничего не забыл? — сурово поманил я его пальцем.

Он подошел с невинным видом. Чересчур невинным.

— Значит, у тебя такая жесткая штука, прямо как у мужчин?

— Чего я-то? Это все Кристинка. Она сама, — покосился Тим. — Может, вам воды принести умыться?

— Ну неси, — отпустил я проказника, решив больше его не мучить, и он с облегчением выскочил в коридор.

Под крышкой, которой была накрыта тарелка, обнаружились яичница из трех утиных яиц, кусочек ветчины, две колбаски, масло и краюха еще теплого хлеба.

Я успел позавтракать, когда Тим приволок в тазу теплой воды и, пока я умывался и причесывался, стоял в сторонке, бегло, исподтишка взглядывая на меня загадочно блестевшими глазами.

— Простите, господин, а ваша фамилия действительно Джексон? — вдруг спросил он.

— Конечно, — ответил я, внутренне вздрогнув: "Ему-то откуда знать?"

Но, видно, от Тима не укрылась моя растерянность.

— Я никому не скажу, не бойтесь! — горячо зашептал он.

— Что не скажешь? — не понял я.

Мальчик посмотрел на меня, как на кретина: мол, чего тут не понятного? И терпеливо пояснил:

— Что вы — не Джексон.

— А кто же я? — спросил я и застонал от идиотизма своего вопроса.

— Вы — всемирно известный Винсент Феннери! Растлитель и насильник, — будто страшную тайну, сообщил Тим. — За вашу голову дают триста монет, а за живую — все пятьсот, целое состояние! Я видел объявление, когда ездил к деду в Хармонт. Вы там нарисованный на весь листок.

— Вот так новость! — принужденно рассмеялся я не в силах поверить в подобное "везение".

— Да, да, — серьезно подтвердил Тим. — Но я вас не выдам, не беспокойтесь. Только… с одним условием. Ой! — с двумя.

Я поглядел на него через зеркало.

— Деньги? Сколько же?

— Не, — мальчик энергично замотал головой. — Во-первых, вы никому не скажете про Кристинку. А во-вторых… — Тим сглотнул и отвел глаза, потом уставился на меня, очевидно, приняв важное решение, аж побледнел, — может, вы и меня того… растлите, а?

Он напоминал ребенка, которому до смерти хочется погладить неведомого зверя, но страшно: вдруг укусит?[Здесь автор счел своим долгом напомнить, что повествование основывается на реальных событиях (прим. редактора)]

— А зачем тебе?

— Всю жизнь мечтал! — запальчиво выдохнул Тим то ли всерьез, то ли в шутку.

Есть какая-то непостижимая притягательная сила в любой славе, какова бы та ни была. Я помедлил и долго смотрел на открытое мальчишеское лицо.

Тим воспринял мое молчание на свой счет.

— Вы, наверное, больше не захочете со мной разговаривать, — потупился он, старательно приглаживая темные непокорные вихры.

— Сколько же тебе лет?

— Двенадцать. Ну и что?

— А родители у тебя есть?

— Есть, ну и что? Я самостоятельный.

В растерянности подошел я к столу, заглянул зачем-то в кружку. Молока оставалось еще до половины, и, мысленно пославши все к чертовой матери, я неожиданно для самого себя вылакал остаток в три огромных сладострастных глотка. В животе сразу же заурчало. Некоторое время я опасливо прислушивался к тому, что там происходит, потом отставил кружку, вытер рот тыльной стороной ладони и посмотрел на Тима?

— Эта кровать подойдет?

Еще не веря, не отводя взгляд с моего лица, он с суетливой поспешностью скинул нога об ногу тяжелые бахилы. Петушок его напрягся быстрее, чем распластались как попало по ковру отлетевшие одежки.

Весь трепеща от затаенных желаний, самостоятельный мальчик предавался страсти так неистово, как будто заплатил за близость со мной и теперь старается получить положенное удовольствие полной мерой. Может быть, думал, что другая такая возможность подвернется не скоро.

— Давайте поцелуемся, с языками… — предлагал он. — Трахните меня, пожалуйста, — елозил он на мне. — Выше… нет, ниже… — подсказывал он, направляя меня. — Ой, не щекотите!

Его горячее тело отвечало на ласки с такой живостью, точно он и впрямь об этом мечтал, искал и ждал их. Он вздрагивал от прикосновений, отзываясь на мой взгляд затуманенными глазами.

Звук множества шагов на лестнице мы пропустили мимо ушей. Запертая дверь под мощным ударом слетела с петель, и в комнату с бранью ввалились солдаты в красных мундирах и с ними давешний пухлогубый чиновник муниципалитета, которому я не так давно вручал злосчастную петицию первопроходцев.

Как есть, нагишом, мальчишка подскочил с меня, словно пружинка. Зубы его стучали, коленки дрожали, кончик упруго колыхался, постепенно опадая, и сам он непременно упал бы на пол, если б его не подхватил под мышки ухмыляющийся бравый капрал.

— Не прикасайтесь ко мне, уроды! — с такой злостью выкрикнул Тим, что тот от неожиданности выпустил его.

Мальчик съежился на ковре у ног растерянного вояки.

— Что такое? — рябое лицо капрала сощурилось и сдвинуло рыжие брови. — Мы же его спасаем…

Один из солдат приставил к моему виску пистолет и пригрозил:

— Если ты двинешься, я тебе все мозги вышибу из башки!

Другие солдаты тем временем подступили ко мне с веревками.

Мне не было страшно, я не успел испугаться. Я был просто раздавлен, я был в шоке, все мои чувства отключились. Поняв, что сопротивление бесполезно, я ожидал молча, что будет дальше.

Связав мне руки, солдаты потащили меня вниз по лестнице, точно я был не живым человеком, а мешком с требухой.

Зал внизу оказался также битком набит солдатами, от их красных мундиров зарябило в глазах. В углу за конторкой притулился несчастный хозяин постоялого двора, находившийся в состоянии тихого ужаса.

Меня поставили перед маленьким темноволосым офицером с черными глазами и порывистыми движениями. На рукавах у него были пришиты большие медные пуговицы, и рисунок этих пуговиц мне хорошо запомнился. Он с любопытством меня разглядывал.

— Дайте хоть штаны надеть, — сказал я без особой надежды.

— Он имеет такое же право носить их, как его мать, — загоготал давешний капрал.

— Думаю, штаны ему больше не понадобятся, — подтвердил офицер. — И кроме того, слушайте, капрал, не мешает дать ему по чреслам несколько ударов ременной плетью. Пусть он хорошенько запомнит королевских гренадеров.

На меня обрушилась сокрушительная волна боли, длящейся бесконечно. Когда она ушла, я почувствовал, что мышцы на животе превратились в узлы, что кулаки и зубы у меня стиснуты, а по щекам ручьями струятся слезы. Потом меня охватила неудержимая тошнота и рвота.

Офицер брезгливо отвернулся.

— Отведите его в острог. И уберите здесь.

Дальнейшее было одним сплошным кошмаром.

После экзекуции меня, голого как червя, потащили по улицам города. Толпа зевак вокруг все увеличивалась. Какие-то осатаневшие мальчишки беспрестанно бегали кругом, орали, тыкали в меня палками и швыряли гнильем. Я натерпелся страху, полагая конвоиров единственными моими защитниками, и представлял собой действительно смешное и жалкое зрелище.

Темный блокгауз с заколоченными амбразурами, в который меня бросили, показался убежищем, укрывшим мое измученное тело от негодующей толпы горожан, тем более что расположен он был возле длинной солдатской казармы. Железный засов громыхнул с тяжелым лязгом. Сил для того, чтобы осмыслить так неожиданно свалившееся на меня бедствие не оставалось, и я почти сразу погрузился в спасительное забытье.

 

Когда я очнулся, на улице уже стемнело — свет не проникал в щели меж грубыми не струганными бревнами. Было холодно, сыро, а от соломы, устилавшей пол, пахло прелью.

— Я бы его сперва повесил, а уж потом рассуждал о законе, — донесся снаружи флегматичный голос охранника.

Я прислушался.

— Нет, это невозможно, Джеффри, — отозвался другой голос. — Дело надо делать в должном порядке. Полковник О'Коннери может потребовать подробного отчета. С его щепетильностью… Только Кирк и его дикари вешают людей безо всякого расследования. Но ведь они и сами не лучше мавров.

— Мальчики, не желаете поразвлечься? — раздался женский голос с игривыми интонациями.

— Иди-иди, шатондра, — сказал Джеффри.

— Я лучше схожу к мамочке Блёданс. Говорят, в ее заведении умелые девочки, — произнес его напарник. — Да и свиная кишка имеется… для этого самого, чтоб уберечься.

— Я слыхал, изувер наш трахнул малолетнее чадо самого полковника, потому тот и взялся за это дело.

— Может, и так. О'Коннери умеет добиваться своего, не так — так эдак. Давай-ка заглянем на минутку в кабачок, а Джеффри? У меня второй час в животе урчит. Замок крепкий. Как он убежит?

— По правде сказать, Марк, я и сам не прочь пропустить чарку-другую в обществе Люси Уотерс.

— И как девица? Хороша?

— Ха-ха… И походка, и душа! Она заставляет посетителей раскошеливаться на выпивку и, бывает, ведет приглянувшегося ей парня в свое гнездышко наверху. Но пост покидать ради нее… нет, братец, это не годится.

Я присел на край какой-то полки, которая могла служить низким столом или высокой кроватью. Сидеть на шершавой доске голым задом было колюче, но ничего другого тут не имелось.

В этот момент что-то снаружи оглушительно хрястнуло, заставив меня подскочить от неожиданности. Послышались отдаленные хлопки выстрелов. Немного погодя потянуло гарью и надо всем вознесся набат пожарной каланчи.

Вначале я решил, что горожане подпалили мою тюрьму, — с них станется. Но слова одного из охранников быстро развеяли это опасение.

— Снова варраулы. Смотри, Марк, они подожгли мануфактуру!

— Да нет, мануфактура левее, должно быть, — лениво возразил Марк. — Это продовольственные склады горят.

— Продовольственные — это хорошо… То есть, я хотел сказать —хорошо, что не мануфактура. Проклятые краснокожие совсем обнаглели… Ну и ночка! Подожди, я сбегаю погляжу, может там помощь нужна.

— Почему ты? Сам оставайся сторожить этого маньяка!

— Да ну тебя к черту! — донесся голос.

Марк с минуту потоптался и, ругаясь и бряцая амуницией, бросился вдогонку за соратником.

Без их соседства мне стало даже как-то тревожно. Они хоть рассказывали, что происходит. Где-то бегали и вопили люди, а я не имел возможности выбраться наружу. Я толкал и раскачивал дверь до изнеможения, но засов, как видно, был крепким. Прислонившись к двери спиной, я застонал от бессилия и вдруг услышал тихое металлическое поскребывание — кто-то копался в замке, подбирая ключи. Я затаил дыхание, надеясь на чудо. Прошла, наверное, вечность, прежде чем замок с характерным звуком отомкнулся. Скрежетнул засов.

Я рванул на себя тяжелую дверь, и в темницу мою вкатилось что-то черное, по-видимому, уцепившееся за ее ручку с той стороны. Наскочив на меня, оно сделало какое-то широкое движение — и оказалось Тимом.

Он откинул, сбросил с головы плотную мешковину, и открылось его одновременно испуганное и сияющее улыбкой лицо.

— Господин Винсент, это вы! — услыхал я радостный детский шепот.

— Что ты тут делаешь, малыш? — откликнулся я и вновь почувствовал себя полным идиотом.

— Что, что. Вас спасаю, — всплеснул руками Тим, досадуя на мою недогадливость. — Пружина вон какая тугущая… Бежим скорее!

Мы выбрались из блокгауза. От казармы ветер доносил запах подгоревшей каши. Над городом разливалось багровое зарево пожара. Белый дым от мушкетов мешался с черным дымом пылающих складов, преображая небосвод в дивный на вид, сверкающий искрами плавильный тигель.

— Куда? — растерялся я.

Мальчишка настойчиво тащил меня за локоть

— До Кристинки. Спрячетесь пока там. Бабка ее про вас не знает ничего, да и глухая… Вот черт, чуть не забыл! — Он остановился. — Голый совсем, я вам одежду… вон сверток у стены.

Тим подхватил сверток, кинул мне. Я принял его на связанные руки и замер, не понимая, что делать дальше. Внутренне я весь был напряжен, словно стальная спица, голова после всего случившегося гудела, в глазах вспыхивали огненные блики, и вообще чувствовал я себя донельзя погано.

— Бежим хоть за угол, там оденетесь, — мельтешил вокруг мой спаситель. — Да не стойте вы как истукан! Ах, веревка! Ну, давайте же скорее, сейчас разрежем.

За углом я присел, упершись спиной в стену. Мальчик долго, ругаясь сквозь стиснутые зубы, пилил своим кухонным ножичком колючий веревочный узел.

— Вытяните руки-то, не то еще отхвачу вам… что-нибудь нужное.

Наконец, узел распался. Я с трудом расцепил затекшие ладони. Наклонившись, Тим обнял меня, он и смеялся, и дрожал. Ради этого стоило еще немного пожить!

Мы пробирались через встревоженный город, но городу было не до нас. Тим рассказывал, как два часа просидел возле сарая, придумывая способы, чтобы отвлечь часовых.

— А тут варраулы. Че-то как бухнет! А замок — ерунда. Я какой хочешь замок открою, — похвастался он и звякнул связкой ключей на поясе. — Нет еще такого замка, чтобы я с ним не справился!

— Малыш, да ты и впрямь волшебник! — Я привлек его к себе. На глазах моих проступили слезы.

Показался горбатый мост и наш постоялый двор. В низине, окруженный яблоневым садом, угадывался домик девочки Кристины.

— Унылая Морда уже там, рядом с коровой. И мешки ваши тоже, — сообщил Тим. — Я сразу ее отвел, чтоб дядя не позарился. Идите и ничего не бойтесь. Бабушке заплатите, когда проснется, — вроде как постоялец.

Он по-мужски протянул мне руку, и я от души пожал его горячую крепкую ладошку.

— Спасибо… не знаю, как и благодарить тебя, Тим!..

Мальчик важно кивнул:

— Я зайду к вам завтра. — Глаза Тима, озорные глаза проказника, лукаво блеснули. — Вы ведь так и не выполнили до конца свою часть уговора!

 

Я прогостил у тетушки Эммы две недели. Залечивал ссадины и ушибы, полученные в негостеприимном для меня Бузиаке, пил теплое парное молоко, которое каждое утро приносила ее внучка. Бритвенные принадлежности остались на постоялом дворе, и понемногу у меня на щеках образовалась изрядная щетина. У малышки больше не было причин сомневаться, что я настоящий мужчина.

Каждую свободную минуту прибегал непоседа Тим. Его глаза искрились и блестели от радости, а с загорелой физиономии не сходила славная улыбка. Мы стали с ним как старые друзья, и мальчик совершенно забыл про разницу в возрасте.

— Тебе, может, бритву принести? — как-то спросил он.

Я поскреб светлую поросль на подбородке.

— С бородой я кажусь умнее.

Тим насмешливо хмыкнул:

— Лучше тогда почаще молчи.

Как-то раз, после очередного нападения варраулов, он приволок несколько кремневых мушкетов, которые ему повезло снять с убитых, прежде чем до них добрались мародеры. Тим был незаменим: он помог мне избавиться от привезенных в последний раз мехов и шкур, прикупил на вырученные деньги разного товара, необходимого для обмена с индейцами. По ночам, укладываясь спать, я думал о том бескорыстном участии, которое Тим оказывал мне и которое я так мало заслужил, удивлялся его простому, добродушному характеру.

Но все хорошее рано или поздно заканчивается. Мы оба понимали, что долго оставаться на одном месте будет не безопасно, и одним тихим и безветренным утром я оседлал Унылую Морду, навьючил на лошадь свою непомерно раздувшуюся дорожную торбу.

Тим пришел попрощаться. Обратив внимание на торчащие из торбы мушкетные стволы, сказал:

— Ты что, с ума посходил? Любой патруль тебя сцапает без разговоров.

Пришлось оборачивать стволы мешковиной.

— Ты вернешься когда-нибудь?

— Я бы и сам хотел, но… Даю слово, Тим, если я приеду, ты узнаешь об этом первым.

Он понимающе кивнул.

Не торопясь, мы дошли до Луизианского тракта, по которому я впервые прибыл в Бузиак. Я расцеловал мальчика на прощание.

— Я никогда не забуду тебя, малыш.

— Будь осторожен. Надеюсь, ты выберешься, несмотря на всю твою бестолковость. — Тим серьезно смотрел мне в лицо, только уголки губ чуть заметно подрагивали.

Взобравшись на Унылую Морду, я тронул поводья. Лошадь, учуяв на себе меня, взвилась частой рысью с места, едва не опрокинув меня обратно в пыль, затряслась по утоптанному тракту.

Мальчишка хмыкнул и отвернулся, пряча улыбку. Его одиноко стоящая фигурка долго виднелась позади, пока ее не скрыл пригорок.

Дорога уводила через поля, по холмам с большими участками дикого леса в предместья Бузиака и дальше на юго-запад…

 

11

Денис шел по дороге, легконогий, утренний, смешливый. Подмигнул вороне, косящей на него с ветки круглым, блестящим глазом. Ветерок нес ароматы сада и вспаханной земли.

С утра отец остался дома и пылесосил гостиную.

— Дэн, может, тебе бутерврот сделать? С колбасой, — спросил он сходящего по лестнице сына.

Вечно он так говорил: "бутерврот" — считал, что так вкуснее.

Бутерброды и яичница были вершиной кулинарного искусства Георгия. Как-то так по жизни сложилось, что учиться варить супы и жарить котлеты по-киевски ему было негде. А жена вечно была занята в своем институте, домой возвращалась поздно и в кухню заходила в основном по выходным. Так что когда Денис немного подрос… В общем, само собой получилось, что теперь в их с папой маленькой семье именно он отвечал за борщи и отбивные. У него к готовке талант лет с десяти прорезался. Ему нравилось шинковать, варить, тушить и жарить — у плиты он мог часами простаивать.

— Какой еще бутерброд, пап? — Денис сделал круглые глаза. — Это ж вредно — в сухомятку. Хочешь, я сейчас тебе…

— Почему это в сухомятку? С кофе, например. Разве я не могу собственному сыну… Ну я себе тогда сделаю.

Они вместе заглянули в холодильник. Не слишком много там и нашлось — несколько засохших ломтиков сыра, яблоко, все в коричневых пятнах, палка сервелата, апельсин и заплывшая жиром половина вчерашней курицы.

— На рынок, что ли, съездить, — задумчиво сказал Георгий.

Поделили апельсин.

— Па, дай денег на кино. — Закинув в рот последнюю дольку, Денис принялся выбирать из конфетницы на столе целлофановые обертки — была у отца такая досадная привычка.

— Там, на буфете, у часов. А что за фильм?

Еще вчера Антон посоветовал сходить на "Сердца в Атлантиде" с Хопкинсом, и сейчас, взяв денег на билет, Денис шагал через поселок в сторону маленького местного кинотеатра. На дороге показались две машины. Первая остановилась, и водитель спросил:

— Ключниковы где живут, пацан?

— Вон там, через три улицы, — показал Денис. — Я и сам Ключников. Вам папу надо?

— Он дома?

— Дома! — ответил Денис.

Мужчина посмотрел на него внимательно.

— Тебя же Денисом зовут? — спросил он.

Денис кивнул.

— Молодец, Денис, — сказал мужчина и ласково ему улыбнулся большим ртом.

— Карагач, мы спешим, — напомнил один с заднего сиденья. На Южный еще надо успеть.

— Ну, бывай, пацан.

Машины двинулись дальше.

Денис проводил их взглядом и повернул с полдороги обратно. Он любил гостей. Гости привозили с собой веселье, папа смеялся, ели вкусную еду под черно-смородиновую водку "Абсолют", и ему тоже удавалось выпить рюмку-другую втихаря. Однако в сегодняшних гостях что-то было не так. Другие они были, — будто тёмные всадники назгулы из Толкиена, и это его немного встревожило. А имя Карагач было уж совсем странным — не могло быть у папы таких знакомых!

Денис шел, задумчиво пиная булыжник. У крыльца он увидел гостей. Они сидели в своих машинах и почему-то в отцовой. И только тот, с большим ласковым ртом, который спрашивал, стоял на крыльце и смотрел на солнце над дальним лесом, на причудливой формы облако. Отца не было с гостями. Дверь в дом была открыта настежь; и очень тихо кругом.

— Денис, — сказал человек с большим ласковым ртом. — Иди-ка сюда.

Денис подошел к нему.

— Пацан, — сказал этот человек. — Иди посмотри на папу. Мы убили твоего папу. Он там лежит, твой папа, на полу.

— Карагач, оставь мелкого мне, — сказал из машины тренированный парень в китайском спортивном костюме.

Мужчина грязно выругался.

Денис вошел в тихий свой дом. Ему стало душно, как во сне, и хотелось крикнуть. Но, как во сне, он не мог крикнуть; на полу лежал его отец.

— Папа, — сказал Денис, — они говорят, что они тебя убили. Папа, они тебя не убили? Папа!

Он присел, положил руку на грудь отцу, и пальцы попали во что-то живое, липкое.

— Папа, — сказал Денис, — за что они тебя убили? Папа, да папа же! Папа! За что они тебя убили? Папа!

В комнате жужжала пчела. Ей тоже было душно. Она билась о стекло, просилась в поле. Денис распахнул окно. Но ветра не было, и в комнате по-прежнему было душно, как во сне. Отец лежал на полу, и голова его смотрела на Дениса.

Вещи стояли как прежде. На буфете тикали часы. Гости ничего не тронули. Даже охотничье ружье, которое отец иногда чистил, висело вместе с патронташем на крючке за буфетом.

Он медленно снял ружье, ощутил в руке его надежную тяжесть. Уперев в пол, отогнул стволы и зарядил большими красными патронами, как показывал отец. В открытую дверь вошел тот "спортсмен". Денис спустил курок, и с дымным грохотом из ствола выплеснул заряд дроби. Уши вмиг заложило, едкой гарью шибануло в нос, резкая отдача отшатнула его назад, и второй заряд ушел в сторону. Весь живот спортсмена стал мокро-черным. С улицы закричали, захлопали дверцами машин. Денис, опустив ружье, стоял в тупом безразличии, пока рука вбежавшего большеротого не толкнула его сильно в грудь.

— Нишкни, сявка!

Денис упал, ударившись головой о ботинок отца, и стал ждать с закрытыми глазами.

Все стихло быстрее, чем он думал, и лишь тогда он поднялся. Вонь была нестерпимой, и ему стало страшно в доме. Переступив лужу из крови, он вышел на крыльцо. У крыльца никого не было, только примятая трава под окнами напоминала, что гости были здесь.

Денис даже не заметил, что начал плакать. Он подумал позвонить Антону и вспомнил, что телефон остался в комнате наверху. Тогда он пошел было к нему домой, но остановился, будто споткнулся. Побоялся, что непрошенные гости сделают и с Антоном то же, что с папой, побоялся, что сам стал причиной случившемуся. Черт бы побрал дурацкое любопытство! К чему полез он вчера в ту пустую дачу! У нее оказался другой выход, к лесу, и там Денис нос к носу столкнулся с вернувшимся хозяином, грузным мужиком с глазами навыкате — так не повезло!

Хозяин цепко ухватил его за локоть. Перехватило дыхание. Денис отшатнулся, всхлипнул от ужаса, отчаянно рванулся прочь — и вывернулся! Слетел не чуя ног со ступенек крыльца и припустил во все лопатки.

— Ах, ты ж маленький паскудыш! — услышал за спиной разочарованный возглас. — Убью, шельма!

И — вот глупость! — побежал прямиком домой. А вдруг злой мужик за ним проследил?..

Природа замерла. Не шелохнулись деревья, не слыхать стрекота кузнечиков, умолкли птицы. Только мерзко пищало в ушах, и весь мир вокруг виделся его глазам черно-белым, контрастным. Он различал каждую в отдельности песчинку под ногами, каждую прожилку в листьях деревьев, на которые давило глянцевое, как фольга, небо. Денис почувствовал, будто куда-то проваливается или летит, летит против ветра и потому задыхается.

Он еще хотел что-то сделать, бежать, звать, но ему вдруг стало как-то сонно. Он отошел за обочину, позади кустов в беспомощной слабости опустился на корточки. Чувство полного одиночества в пугающем мире проникло в его сердце.

— Папу… убили? — прошептал одними губами, не в силах поверить, не в силах сказать это вслух. И понял, что теряет сознание.

То есть он понял не то как он его теряет, а то как он в него приходит. Он не мог бы сказать, через сколько минут или часов очнулся. Только что он вроде бы стоял на четвереньках и вот уже лежит лицом в траве, ощущая ее терпкий, сладкий аромат. Перевернулся на спину и увидел синее небо над верхушками осин, сухой стебелек у самого носа…

Вокруг стояла непривычная, недобрая тишина. Казалось, какой-то иной, неправдоподобный мир окружает его — не тот, в котором он привык жить.

Денис поднялся на ноги, с удивлением оглядел себя: все было прежним — штаны, рубашка с коротким рукавом, звякнула мелочь в кармане. Но он не мог не заметить то новое, что теперь появилось в нем: наполовину отчаяние, наполовину спокойная ясность.

Озираясь и оглядываясь, он добежал до Антоновой калитки и, убедившись, что никто не следит, юркнул в сад. Промчался по дорожке к дому, привычно взбежал на крыльцо и навалился на дверь.

Заперто.

"Вечно он на работе, когда нужен!" — мелькнула горькая мысль.

А если "эти" вернутся, решив отомстить? Опасность ведь будет грозить и Антону, если они станут искать.

Денис долго сидел в кустах крыжовника за беседкой, скрываясь от каждого подозрительного шума, не зная, на что решиться. Он чувствовал лишь, что какая-то незримая страшная черта отделила его от людей, от друзей. Было только недоумение и словно бы оглушенность от необъяснимого перехода в совсем другую жизнь.

Очередная электричка прогремела за лесополосой.

— Значит, что же… Значит, надо… и через это… — прошептал он, убеждая себя. Выбрался из-за беседки, взглянул на молчаливый дом Антона, прощаясь с ним. Достал крестик из-под рубашки, приложил к губам. Упрятав его обратно, быстро и мелко перекрестился под ложечкой и сторожким шагом вышел на дорогу. Он принял решение, но совсем не был уверен, что оно правильное.

 

12

Второе послание, отправленное из Ковена Агутину в Авене

«Понимаешь… Домик, мой собственный дом, и тот показался мне без Дениса чужим. В этой комнате жил еще его легкий запах, запах солнца, травы, ветра, цветочной пыльцы и еще чего-то неуловимого, в общем, всего того, с чем я привык ассоциировать детство. Вот на этих сдвинутых креслах он, бывало, спал. Из этой чашки пил чай. Вот сюда присаживался рисовать.

Я подошел к столу и достал рисунки; невольно я улыбнулся: мне казалось, что я сам на минуту стал Денисом. Всматриваясь в рисунки, я видел все таким, каким видел все Денис, все, что ожило на этих листах бумаги: горы, небо, камни — все было легким, как птица, все было свежим, как после дождя, все шло куда-то, стремилось. Река, прыгая через камни, спешила к морю, все вперед и вперед, сосны и те, привязанные корнями к земле, всеми ветвями стремились вверх, к солнцу.

"Вот и ушел. Может быть, навсегда".

Сложив рисунки, я спрятал их в стол. Нервно покружив по комнате, закурил и нашел себе место в кресле. Посмотрел на дракона.

Я отнюдь не оправдывался, потому что мне не в чем было оправдываться. Я просто старался, чтобы дракон понял меня, хотя знал, что дракон этого никогда не поймет.

Воздух вокруг Аэрика словно сгустился и наэлектризовался настолько, что меня отталкивало от него прочь.

— Ну и пропадай тогда, несчастный ты глупец! — в ярости он даже притопнул ногой. — Не стану больше тебя выгораживать, выкручивайся, как знаешь!

Он едва не шипел от злости.

— Ты что вообще о себе думаешь? Нет, вы поглядите на него! — воздел он руки. — И теперь напортачил, как тогда с Пилатом, да так, что пришлось отправлять двойника из Авена исправлять ошибки. Ты хоть осознаёшь последствия своих капризов? — Дракон с размаху приземлился в кресло напротив. — Позволь, я тебе кое-что объясню.

Последуй ты в деле с Пилатом рекомендациям Совета — и не возникла бы тогда новая религия, а вследствие этого — море крови, пролитой руками безмозглых фанатиков в угоду ее расчетливым жрецам. И, что еще страшнее, — разрушение генофонда: гибли лучшие, наиболее образованные, самые смелые и честные, — шумно дыша, Аэрик с негодованием сжал кулаки.

— Вообще-то праведнику, — продолжил он через минуту, — в целях самосовершенствования, как он его себе представляет, или спасения мира, как ему кажется, нет большой разницы, какому поклоняться божеству, в кого верить: в Аллаха, Зевса, Христа, Иегову или какую-нибудь ересь. В любых вероучениях в том или ином виде ты всегда найдешь добродетельные заповеди. Так что появление новой религии — это всеобщая трагедия, приводящая лишь к борьбе за власть над умами и вызывающая все новые бессмысленные религиозные бойни. Как подумаю о потоках крови, пролитых христианами — вот где настоящий всемирный потоп!

Кстати, заметь, все убийцы во славу их веры так и не преданы христианством анафеме и не прокляты во веки веков — ведь христиане так любят поминать всепрощение Христа!

— Аэрик, похоже, ты недооцениваешь роль религии в обществе, — отвечал я. — Религия — одна из опор государства, могучий инструмент для управления массами. А ты мыслишь на уровне индивидуума, сферической личности в вакууме. Упорядоченное государство вынуждает к однородному поведению. Религия необходима для народа, а умный человек поступается частью независимости, чтобы общество было стабильно.

Потребность в новой религии возникает, когда окончательно перестает работать мораль предыдущей, а трансформироваться ей уже некуда — не убедительно и, так сказать, лимит доверия исчерпан. Не будь Христа, нашелся б кто-нибудь другой на роль мессии, и в самом скором времени. Это процесс неизбежный — так цивилизация спасает сама себя от разложения.

— В том-то и дело, что мы, воздействуя на отдельную, конкретную личность, в состоянии изменить сами основы государственности, Фома ты неверующий! — воскликнул Аэрик. — Теперь уже ты недооцениваешь — роль личности в истории.

Вот западное христианство… как ты думаешь, с чьей помощью, благодаря кому пережило Великую реформацию? Девяносто шесть тезисов Лютера! Ренессанс сопровождался религиозной революцией, и возникший протестантизм изменил сознание Европы. Предельная простота обряда, упразднение роли церкви. Нравственность, трудолюбие и достаток стали признаками богопослушания и богоизбранности. Богат — значит избран Господом к хорошей жизни по угодности своей Ему за нрав и труд.

И взять ваше так называемое Право-славие, — он намеренно разделил это слово, — то бишь христианство ортодоксальное — вера утешительная, утишительная, примиренческая. Обещающая рабам Божиим воздаяние на том свете, и оттого деструктивная. Римская империя приказала долго жить всего через 150 лет после официального признания христианства господствующей религией Рима. Церковь, не благословив труд, — ибо труд есть наказание за первородный грех, — обещает как награду избранным освобождение от бремени труда в раю! Трудись - не трудись — это вашему Богу без разницы. Страдай, кайся, люби и жалей всех — тогда ты Ему угоден. Страдающий на каторге вор ближе русскому Богу, чем богач. И пожалеть страждущего вора — дело богоугодное. А богач пусть лезет в Царствие небесное сквозь игольное ушко.

— Был только один человек, кому Иисус лично пообещал место подле себя в раю, — я хитро улыбнулся. — Не Петру и не Павлу, никому из апостолов. Это был приговоренный вор, которого как раз казнили. Так что не наезжай на воров — может, им известно что-то, чего ты не знаешь.

Но Аэрик, увлеченный своими сентенциями, похоже, не обратил на мою реплику внимания.

— Православие так и осталось религией рабов и формирует рабские обычаи и представления о жизненном укладе, — продолжал витийствовать он. — С ними здесь никогда не сделать государство и свою жизнь в нем счастливыми. Бог требует послушания!

Такова она, твоя опора государству. Вера, как высшее проявление покорности. Вслед за нынешней олигархической анархией придете к очередной диктатуре, и так — по кругу. Ибо демократия противна русскому характеру, сформированному православием.

Кстати, и тут ты ошибаешься. Религия — опора не государства, а власть предержащей элиты. Хитрые правители очень ловко используют веру в целях укрепления своей власти. Ведь стоит отвергнуть право рождения, как бескорыстие — единственная гарантия хорошего правления — оказывается под страшной угрозой. Если кто угодно может достичь власти, к ней устремляются все, и правительство становится полем битвы, в которой честность приносится в жертву своекорыстию. И вверх пролезают самые низкие, так как лучшие начинают чураться этой клоаки.

Лучшее государственное устройство для России в этой ситуации — конституционная монархия. Рабы обретают помазанника Божьего, и смысл жизни у них появляется, и национальная гордость возникает. Но до понимания этого ой как далеко.

Денис Ключников в будущем мог приблизить этот момент, когда осуществилась бы мягкая передача власти, пусть и номинальной пока что, новому русскому монарху из старой уважаемой династии. Но ты все испортил, и мне остается тебе лишь посоветовать: вали-ка ты из этой богатой страны рабов и воров, если хочешь хотя бы остаток дней своих прожить достойно.

Аэрик набулькал минералки в стоящий у компьютера высокий стакан и опустошил его в несколько жадных глотков.

Я смотрел на него как на безумца. Хотя, быть может, его сокровенное знание просто было недоступно моему пониманию, с чем я сталкивался уже не раз. "Да тут с планеты придется валить, если так дальше пойдет", — подумал я.

— Георгию следовало жить.

Я доверял тебе. Считал, что сканировать твои мысли было бы оскорбительно. И как тебе в голову взбрело ослушаться рекомендаций Совета Видящих? — спросил он с укором. — Значит, предполагалось: суровый затворник и сладостный юнец, Ганимед легкобегущий. "Федоновы шелковистые кудри приятно гладить…" Платона начитался, да Петрония с Апулеем. Только до Сократа тебе как до звезды! Думай теперь, где ошибся, познавай себя — время у тебя будет. А истина, мне думается, проста: "У них жениться духу нет, и онанизм — весь их секрет!" Иначе говоря, неготовность к серьезным отношениям из-за низкой самооценки, — припечатал дракон.

— Знаешь, на самом деле никто к ним не готов. Особенно те, кто говорит уверенно, что вот теперь-то готовы! — в запальчивости возразил я ему, а вспомнив о юном Пилате, невольно улыбнулся: действительно, в частностях история с ним напоминала рассказанную Петронием[См. Петроний "Сатирикон".].

"Отстань, не то скажу отцу!" — громким шепотом возмутился Понтий, хотя мне казалось, причин для этого было явно недостаточно. Ну, подумаешь, слишком усердно помыл недотрогу в их роскошной, отделанной белым мрамором купальне, уделив особое внимание его мальчуковому естеству. Однако привязавшись ко мне со временем, а более всего снедаемый охватившими его чувственными желаниями, прежде боязливый, но любознательный отрок все чаще стал требовать повторения "сладостно-унизительных", по его словам, ощущений, утверждая, что испытывает при этом "горестно-возвышающее волнение".

Конечно, вначале такой углубленный его интерес несказанно меня радовал и порождал честолюбивую гордость. Но проказник оказался настолько неистощим на выдумки, что в конце концов однажды под утро мне, утомленному и не выспавшемуся, пришлось взмолиться теми же словами: "Отстань, не то скажу отцу!"

— "Читал охотно Апулея, а Цицерона не читал…" — процитировал я из Евгения Онегина.

Аэрик сидел и, наверно, снова "просвечивал" мои мысли, глядя задумчиво и сердито. Издевательский прерывистый смешок слетел с его уст, но мне показалось, что во гневе его просматривается безотчетная ревность.

— А сами-то вы! — меня вдруг осенило. — Так ли необходима была гибель Эниака?

— Поверь мне, Совет просчитывал десятки вариантов.

— Хреново, значит, просчитывал! Не могу поверить, что нельзя было сделать все иначе.

— Мне жаль. Одно скажу: твое присутствие было той соломинкой, вес которой изменил характер Квентина. Он стал влиятельным сподвижником Лафайета, незаменимым человеком в своем времени…

— Это какими же заковыристыми тропами у него происходило становление личности? — поинтересовался я ехидно.

Аэрик пожал плечами, мол, не наше дело.

— Ладно, — хлопнул он себя по коленкам. — Гадать и вспоминать — не самые продуктивные занятия. А времени оставшегося не так много.

Дракон поднялся с кресла, проделал неуловимые движения руками и… перенес меня с собой.

Я в недоумении огляделся.

— А почему нет грозы?

— Мы лишь переместились в пространстве в современный тебе Непал. Время не трогали, поэтому и возмущение энергий небольшое.

Оранжевую монашескую тогу, в которую оказалось облачено мое тело, трепало на ветру.

— Верно, медитировал тут. Когда ты его покинешь, решит, что достиг самадхи, — усмехнулся Аэрик.

Громадную скалу, на которой мы с Риком стояли, с краю пересекала расщелина. Она была шириной не больше метра, но так глубока, что я не мог разглядеть ее дна. Поверхность скалы слегка скашивалась к расщелине, так что у меня не возникло даже мысли приблизиться к этой пропасти.

Аэрик легко подошел к зияющей пустоте и, не раздумывая, перепрыгнул через нее. Он стоял на узкой, не более полуметра шириной, полоске камня, и впереди него была стометровая пропасть, а за спиной — этот неизведанной глубины прохаб.

Вид у Рика был радостный. Он обернулся и увидел мою жалкую фигуру. Я застыл, пытаясь шагнуть вперед и не в силах этого сделать. Акрофобия накатывала на меня даже на движущемся вниз эскалаторе. Во взгляде Рика мелькнуло изумление тут же сменившееся пониманием. Он прыгнул обратно через расщелину.

— Извини. Ты боишься высоты?

— Немного, — признался я и поспешил сесть. То-то удивился бы, придя в себя, тибетский монах, обнаружив живописно разметанные вокруг него харчи.

Между тем, вид со скалы открывался настолько невероятный, что я терялся и не знал, на чем остановить взгляд. Меня пронизывало сознание собственной сиюминутности, бренности, тщетности в сравнении со спокойным, почти вечным величием того, что я видел перед собой. Безграничная долина раскинулась внизу от поросших высоченными медноствольными соснами дальних горных отрогов до бездонного лазурного неба. Скрыться за горизонт ей не давали только горы, дрожащие далеко-далеко, на краю света.

Через долину шла дорога с ползущими по ней арбами, раздваивалась. Правое ответвление вело ниже, к цепочке связанных между собой маленьких озер, зеркалами отражавших лучи солнца. По берегам — рощи апельсиновых деревьев и пастбища, густеющие сочной зеленью. Пастбища были усеяны обломками утесов, выветрившимися глыбами, каждая — больше, чем обычный домик. Прямо — дорога взбиралась на невысокие холмы, иногда проходила меж ними. Слева от дороги глухо бормотала по камням речка. Наша скала возвышалась надо всем. Солнце уже садилось, и в его розовых лучах вид был сказочно красивым.

— Может быть, в здешнем воздухе что-то есть? — завороженный, произнес я. — Вся эта долина пропитана каким-то волшебством.

— Иногда я чувствую то же самое, — ответил Рик.

Не зря он выбрал это место, неспроста — все здесь настраивало на лирический лад и отрешенность от суеты, заставляло взглянуть на себя со стороны.

До этого я всегда относился к себе слишком критически, тем самым запрещая себе выказывать сильные чувства, которые могли бы сделать меня смешным. Но подобно тому, как любое из наших чувств обостряется, если его постоянно упражняют, всякая страсть развивается, если ей предаются. Мальчишки с каждым днем занимали все больше места в моих мыслях. То, что я полагал для себя невинным интересом, постепенно переходило в область трепетных чувств и потаенных желаний, только ожидающих исполнения.

Останавливало общественное мнение вообще и пристальные взгляды окружающих в особенности, их навязчивое любопытство, возможные слухи, сплетни, пересуды… Была и еще одна причина, по которой я не мог решиться сделать следующий шаг. Я боялся предстать в глазах детей "тормозом", стариком, показаться им смешным и непростительно старомодным, боялся их разговоров у меня за спиной. Попробуйте понравиться человеку, которого вы боитесь — не думаю, что у вас это выйдет.

Но однажды это случилось. Это должно было рано или поздно случиться. И вот он, мой новый знакомый, сидит у меня в комнате и с азартом кромсает очередного монстра. Он очень остро чувствует собственную незащищенность, что компенсируется почти безграничным ко мне доверием. Я знаю, что он бывал прежде в подобной ситуации не раз и не два. Он, вероятно, догадывается, что я знаю. Мне придает смелости это знание. В него вселяет спокойствие предыдущий опыт. И у меня захватывает дух, когда я понимаю неотвратимую закономерность происходящего. Я стою позади него, глядя вниз, на тонкую, с ложбинкой, шею в просторном воротничке, стою и не нахожу слов.

Он был податлив и покорен, он ободряюще шутил, казалось, угадывая все, что я хочу, но не осмеливаюсь ему предложить, и страх показаться смешным и неловким почти совсем прошел. Он исполнил мои сокровенные желания и попрощался, оставив меня изумленным, взволнованным и растерянным. В таком состоянии находятся люди, достигшие того, о чем они долго мечтали. Я был скорее потрясен, чем счастлив. На душе у меня было светло и тревожно одновременно. Только тот может понять меня, кому приходилось желать чего-нибудь всем существом, в течение многих лет питать надежду, что это желание исполнится, и наконец получить желаемое.

Руки мои дрожали, и в тишине незаметно наступившей ночи я явственно слышал биение своего сердца. Я привык желать, но теперь желать было уже нечего, а воспоминания еще не оформились в связный сюжет.

Вначале моя страсть питалась лишь новизной и удовлетворенным самолюбием, а потом оказалось, что он и жизнерадостный, и добрый, и, наконец, даже симпатичный. Особенно мне пришелся по душе его веселый нрав. Мой собственный возрастной скептицизм нуждался в противоядии.

А он, по-видимому, ничего не имел против моего серьезного, вытянутого лица.

"А вдруг ты и в самом деле ужасно нудный? — говорил он. — Нет, не может быть. И вообще, если бы ты вечно улыбался, как заводной, вроде меня, ха-ха, на двоих этого было бы слишком много. Ты уж оставайся самим собой".

Но я менялся благодаря ему. Точно на безжизненном дереве вдруг потянулись к свету молодые зеленые побеги. Познав успех, я стал увереннее в себе, решительнее, бесшабашнее. Скоро, очень скоро я начал мечтать о большем; и мечты эти уже были мне не подвластны. Я возжаждал разнообразия и несказанно удивился, когда обнаружилось, что для этого не требуется прилагать чрезмерных усилий, — он поведал обо мне некоторым своим друзьям.

Мальчишки приходили, такие разные, но похожие в одном: они знали, зачем шли, они сами, сами предлагали мне все, чего я только мог пожелать. Доверие, стремящееся к дружбе, дружбу, переходящую в обожание, благодарность, содержащую чувственное наслаждение. И никто из них никогда не воспользовался моим состоянием душевной открытости, чтобы нанести удар исподтишка, или оскорбить, или опорочить меня.

С улицы доносился однообразный привычный шум, шли озабоченные прохожие, деловито проезжали автомобили. Здесь же, в убогой комнатке, меня окружали тронутые возбуждением и смазанные полумраком детские лица, здесь находили воплощение мои мечты. Я ступил на дорогу, по которой не возвращаются. Пути назад у меня не было хотя бы потому, что я и сам бы уже не согласился вернуться в свою обычную жизнь. Жизнь? Разве можно было назвать этим чудесным, великим словом мое жалкое прозябание, существование от работы до работы, которое всего-то и позволяло мне, что купить еще продуктов, да оплатить счета за воду и электричество, и для чего? — просто чтобы протянуть до следующей недели, месяца, до пенсии, до смерти.

Стоило мне раскрыться для общения с этими сорванцами, и жизнь моя стала такой подлинной, настоящей, дарящей каждый день открытия, чудеса и прочие желанные, ожидаемые и неожиданные радости, что я не мыслил уже, как можно жить иначе. Понемногу я начинал терять связь с реальностью, окрыленный доступностью мечты.

Потом появился Дениска. Воспитанный, немножко стеснительный, необычайно ласковый и очень порядочный в своих поступках мальчик. Поначалу я не выделял его среди прочих. Все изменилось в одно мгновение.

Он зашел ко мне как обычно, с другими. Мы сидели, болтали о всякой ерунде, когда я уж не помню что сказал, — по-моему, вещь самую обычную и естественную, но все рассмеялись. А Денис сорвался вдруг с дивана, подбежал ко мне через всю комнату и при всех чмокнул в щеку. Такой непосредственный порыв, открывающий чистоту помыслов и чуткость восприятия.

Я стал приглядываться к "крапивинскому" мальчику в коротких свободных шортиках, ничего не скрывающих от случайного или искушенного взгляда. Он не был ни красив, ни уродлив, ни тонок, ни упитан. Глаза зеленовато-серые, неравномерной окраски, с прямыми, как стрелки, неяркими ресницами. Смотрят серьезно и немного исподлобья. Нос как нос, обычный, не большой, не маленький, не картошкой и не вздернутый, без горбинки. Как у большинства мальчишек, занимающихся футболом (он ходил в секцию), ноги его были пропорционально развиты и радовали глаз, загорелые и стройные.

Теперь он бывал каждый день. Однажды поздней осенью дожидался меня с работы полтора часа, промерзнув в беседке, и когда я подошел с ключом к двери, то услыхал за спиной ликующий вопль. Я обернулся, и он запрыгнул на меня, обхватив крепко за шею, и расцеловал в колючие щеки — он любил поцелуи и придавал им какое-то особенное значение. Мы вошли и, окрыленный, он стал показывать мне новую красивую футбольную форму, которую им выдали в секции, примерил ее. Он даже дома у себя еще не был и ожидал меня на улице потому, что хотел мне первому доверить свою радость.

Уютными вечерами он рассказывал мне о школе, о девочке, с которой гулял, о конфликте с одноклассником, когда не побоялся дать сдачи. Я знал, что он не трус, но, видимо в тайне, он считал себя нерешительным и гордился победой над собой. Он доверял мне свою жизнь, не ожидая советов. Наверное, подсознательно чувствовал, что лучше меня знает, как поступить правильно.

Я с детства в сумерках живу,

А ты как луч передрассветный, —

Лукавый, дерзкий, искрометный,

Весь в предвкушеньи, наяву!

 

Мне близок уходящий день,

В тебе же всё поёт зарёю.

Не ослепи! — Глаза закрою,

Спеша в спасительную тень.

 

И там, в тени, ищу ответ,

Где зайчик солнечный играет:

— Нас полумрак объединяет?

— И не надейся — полусвет!

 

 

Я нашел этот стих в одном рассказе и стало мне ясно, что понимать себя и властвовать над собою — не одно и то же.

Не знаю, прочтешь ли ты это мое послание. Надеюсь, что прочтешь. А если прочтешь, то поймешь ли меня?

Несколько дней назад, захваченный возможностью жить вместе с Денисом, я впал в безотчетную нирвану. Третий — лишний! И я не усматривал проблем в получении опеки. Трудно описать мое состояние в те долгие часы, когда я стоял перед выбором.

Полагаю, внутри каждого человека заключена колоссальная разрушительная сила, и всем нам иногда случается испытывать желание, сильнее всего подавляемое обществом — желание отнять чужую жизнь. Причины этого разнообразны: кто-то хочет сделать мир более совершенным, кто-то отомстить за какую-то давнюю обиду, в ком-то проснулась задавленная ненависть к обществу и прочее… Но, сознательно или нет, каждый из нас думал об этом — пусть даже когда-то в детстве.

Телефонный звонок стал моим Рубиконом.

Я не упивался своей властью изменить участь стольких людей, тем, что держу в руках их судьбы, тем, что мое решение значит так много. Не заботило меня и то, что подумают обо мне другие: сочтут ли предателем, если я поступлю так-то, или слабым, если поступлю иначе. Я искал наилучший выход и слишком ясно видел: выбор прост…

— Пора! — отвлек меня от воспоминаний Аэрик, взял за руку, и мы вновь оказались у меня дома.

— Что ж… — он прикусил нижнюю губу, — идя на поводу своих желаний, человек не задумывается о последствиях. Мне будет не хватать тебя, — проговорил он тихо и вышел.

Как только дракон скрылся за дверью кухни, раздался грохот, в тишине моего дома прозвучавший как раскат грома. Кто-то возмутительно сильно и требовательно постучал во входную дверь.

Несколько секунд я стоял, точно парализованный, вслушиваясь в наступившую после грохота тишину. И тут постучали еще раз, настойчиво, убедительно, по-хозяйски.

В окне проплыла милицейская фуражка, обладатель которой прошествовал к заднему крыльцу.

Особых причин волноваться у меня не было, если бы не прощальные слова дракона. Что он знал такого, чего не знал я?

Я метнулся к столу, схватил пирамидку, дрожащими, непослушными пальцами выставил координаты и повернул вершину на четверть оборота, активируя переход.»

 

Часть III. KO-VEN

 

Вот и прожили мы больше половины.

Как сказал мне старый раб перед таверной:

"Мы, оглядываясь, видим лишь руины".

Взгляд, конечно, очень варварский, но верный.

(Иосиф Бродский)

 

13

Хоть и не красавица

Я падал сквозь прозрачно-серую, пронзительно воющую пустоту, понимая, что это не сон, и сомневаясь, явь ли это. Мне хотелось ущипнуть себя, чтобы проверить, но я не мог этого сделать, потому что у меня не было рук, а потом оказалось, что у меня нет и тела, которое можно было бы ущипнуть. Лишь мое сознание неслось сквозь бездну, у которой не было ни конца ни края.

Я падал, и падение это было вечным, а потом вдруг вечности пришел конец, и наступил покой, и не было больше падения.

Я увидел лицо. Лицо расплывалось, оно качалось из стороны в сторону, и остановить его я никак не мог. Я закрыл глаза, чтобы избавиться от этого лица.

— Она приходит в себя! — услыхал я взволнованный детский шепот, сопровождаемый отдаленным урчанием грома, и понял, что притворяться нет смысла. И еще я понял, что "она" — это про меня.

Вот черт, не может быть!

Привычным движением ощупав себя, я убедился, что очень важной части тела попросту больше не существует. Ступор, паника — это было бы слабо сказано, скорее, я испытал опустошающий ужас. В складках необъятного платья рука моя запуталась, как рыба в неводе; под просторными панталонами, доходящими почти до колен, все было противоестественно гладко, точно у пупса-голыша. Какую-то безумную секунду мне хотелось заорать благим матом. Впрочем, пальцы скоро нащупали вертикальную ложбинку, и мозг враз успокоился, осознав ему привычное. Ему — не мне.

Я приоткрыл один глаз, потом другой.

Подле лежанки из жухлой соломы, на которой приходило в себя мое теперешнее тело, переминались с ноги на ногу два мальчугана, светлый и темный, в остальном похожие друг на дружку как родные братья. Светлый, наблюдая за мной, глупо захихикал в кулак.

— Лучше отойди от нее, Жан, может, это заразно, — с опаской сказал его темноволосый сосед. Взглянув на меня, он безотчетно потеребунькал через латаные мешковатые портки свои мальчуковые принадлежности, к наличию которых я тут же воспылал ностальгической нежностью.

Рядом со мной стояла на коленях девочка с перепачканной верхней губой, по виду наша с мальчишками ровесница или чуть младше. Когда я открыл глаза, она просияла; шмыгнув носом, провела под ним рукавом растянутой материнской кофты, но тут же улыбка на ее лице преобразилась в неподдельное удивление.

— Гляньте, у нее в руке! Откуда оно взялось? Это бриллиант, да?

И только тогда я почувствовал под ладонью острые грани заветной пирамидки. Вот, значит, что. Придется теперь беречь ее как зеницу ока, — мелькнула мысль, — ведь без нее мне не вернуться обратно.

— Не тронь, дура, вдруг это колдунская штуковина, — вновь предостерег темноволосый. — Возьмешь — и превратишься в чурбан.

— Или в жабу! — подхватил смешливый блондинчик Жан и, уморительно надув щеки, выпучил глаза. — Не боись, мы поместим тебя жить в коробе, станем подкармливать дохлыми комарами и все равно будем звать тебя Присси. Ты не много потеряешь.

Дети разговаривали по-французски, и я не удивлялся уже, что вполне понимаю их речь.

— А-ай! — Девочка отдернула руку, а я приподнялся на локте, а потом сел (или правильнее сказать "села"?), поджав под себя обутые в деревянные сабо ноги.

— Может, хватит на меня глазеть? — машинально откинув за плечи длинные светло-русые волосы, поинтересовалась я как можно более строгим голосом. Естественно тоже на французском, который, как выяснилось, прекрасно знаю.

— Наша Луиза такая скромница, — издевательски проговорил неугомонный блондинчик. — Жак, веди себя с ней полюбезнее, а то она тебе так и не даст. Присси, — он возложил руку девочке на макушку, точно приходский священник, — хоть ты-то не будь дурой.

— Кто-нибудь объяснит мне, что случилось? — Насмешки мальчишек лучше всего игнорировать, припомнила я из прежнего опыта.

— Здорово же тебе голову напекло, — заметил Жан. — Ты что и вправду ничего не помнишь?

Я лишь пожала плечами в ответ. Знал бы он, как мучительно ощущение, что ты видел тысячи снов, но в памяти остались только их разрозненные куски.

— Мы играли у пруда, а потом ты грохнулась, будто подрубленное дерево. Присси поливала тебя из лейки, а потом нам с Жаком пришлось тащить твою тушу в этот сарай, чтоб ты не превратилась в сушеную воблу. — Мальчик возмущенно фыркнул. — Будь я проклят, если ты как две капли воды не была похожа на мертвяка.

В том, что мы сидим в сарае, у меня и прежде сомнений не возникало. Старые не струганные бревна образовывали правильный прямоугольник стен, а потемневшие от времени стропила служили основанием для крыши, до того трухлявой, что сквозь дыры в кровле стрелами пробивалось внутрь солнце. Воздух был наполнен прохладой и пылью.

Я поморщилась, изо всех сил стараясь не чихнуть, взглянув на солнечный луч, и все-таки чихнула.

— А теперь расскажите мне все как можно подробнее. Ладно? Только не удивляйтесь, у меня, кажется, и правда что-то с памятью. К примеру, какой сейчас год? И число?

Я, конечно, могла определить день своего прибытия по выставленным на пирамидке цифрам, но, честно говоря, вовсе не была уверена, что само устройство сработало правильно. Это только у дракона не бывало осечек с перемещением.

— Боже мой, Лу, — возмутился Жак, — откуда нам знать? Вот весна, это точно.

А Жан после моих слов очень узнаваемо покрутил пальцем у виска.

— Весна? — удивилась я. Погода, скорее, напоминала подмосковное лето.

— Мы же, слава богу, не в Англии, — ответил Жак.

— А король сейчас какой?

— Людовик, — с гордостью сообщил его брат.

Угу, Людовик надцатый, подумала я.

— А до него кто правил?

— Тоже Людовик, — помедлив, сказала Присси и рассмеялась.

В общем, пришлось мне сверяться с пирамидкой.

Выходило, что "выпал" я более-менее подходяще по времени, но совершенно не туда в пространстве. Может, координаты второпях перепутал или еще что. Во всяком случае, в то, что глючит драконов телепортатор, мне верить не хотелось. И тем более не хотелось прибегать к помощи самого дракона. Аэрик уж точно был бы вне себя от ярости, узнай он, что я решил отправиться в прошлое, чтобы спасти Эниака.

Надо сказать, что идея, как не допустить смерти единственного сына индейского вождя Джокуачаана, засела в моей голове давно. Да почти что сразу, лишь только вернулся я из того "наблюдательного" путешествия. Многие часы провел я сидя за географическими картами, отыскивая территории, где произошли мои приключения, и вычисляя необходимые координаты. Однако я все откладывал, не решаясь наперекор дракону играть с неведомыми мне силами природы и чуждого разума. Как бы то ни было, события сами подтолкнули меня к тому, что я задумал. А думал я так:

Дракон принес злополучную шкатулку, о которую поранился Эниак, из Лиссабона. Он сам так сказал. Значит, надо отыскать ее там прежде, чем она попадет в руки к Аэрику, решил я, и… ну, уничтожить или хотя бы спрятать, что ли. Сделать так, чтоб ее не стало.

Как найти маленькую шкатулку в большом и незнакомом городе? Это не столь сложно, как может показаться на первый взгляд, предполагал я тогда. Особенно если мое сознание переместится в жителя Лиссабона, горожанина со знанием диалекта, местных улиц и переулков и еще тысячи мелких деталей, без владения которыми невозможно представить себе старожила. Торговцев редкостями, у одного из коих Аэрик ее раздобыл, раз-два — и обчелся, а времени для поисков я себе оставил с запасом, целый месяц до трагических событий в деревне патамонов.

Короче говоря, у меня были бы все шансы добиться успеха, если б я сразу оказался в Португалии. Но выходило по-другому. Я очутился, судя по всему, где-то на юге Франции, скорее всего в глухомани, да еще в обличье девчушки-подростка, которой теперь предстояло в самый разгар Семилетней войны путешествие через пол-Европы, в страну, где, изъясняются на не знакомом ей языке.

— Ну что ты молчишь? — донесся до меня голос Присси. — Я спрашиваю, что это за драгоценность у тебя в руках, где ты ее взяла? Такой красивый бриллиант…

Но придумать ответ я не успела.

Дверь в этот миг распахнулась, и внутрь ворвался запыхавшийся от бега малек лет восьми, не больше, чуть кудрявый и тоже темноволосый, как и Жак. Лицо у пацана было до того перепуганное, что я невольно посмотрела ему за плечо, — может, за ним гонится какое-то чудовище.

— Жак, Жан! Бежим скорее, красоткин дом горит! В него молынья попала! — не успев отдышаться, прямо с порога выпалил шкет.

Мальчишки как-то странно на меня поглядели и бросились вон из сарая.

— Ох, Лу, это же твой дом! — запричитала Присси и припустила вслед за ними.

Оставшись в одиночестве, я поднялась на ноги и сунула пирамидку в просторный кармашек, который обнаружился в складках юбки. Что же мне делать, что делать-то теперь?

Конечно, я и быстрее мог попасть в Лиссабон, чем на своих двоих. Хоть сейчас! У меня ведь оставались еще две попытки, чтобы воспользоваться пирамидкой для перемещения в пространстве, прежде чем ее навершие, совершив полный оборот, вернется в исходное положение и тем самым перенесет меня обратно в тревожный полумрак моего дома. Дома, в который стучались непрошенные гости, когда я оттуда благополучно исчез, оставив их всех с носом. Но я опасался, что следующий "прыжок", перенося мою духовную сущность, вберет в нее и сущность реципиента, в данном случае этой деревенской девчонки, и "на выходе" окажусь уже не я, а личность, сочетающая в себе двух человек. А если "прыгать" еще, то и больше. Вернуться же в свое время, двинув навершие пирамидки в обратную сторону, что позволило бы избежать такого смешения сущностей в моей голове, но не исполнив задуманного… хотя бы даже не попытавшись предотвратить гибель Эниака, было немыслимо.

Главное, теперь, похоже, надо научиться воспринимать себя в женском роде, подумалось мне, когда настойчиво запульсировал переполненный мочевой пузырь. Пришлось отойти в угол и спустить идиотские панталоны. Но писать как мальчик получилось, только раздвинув пальцами обеих рук пухлые нижние губы. А уж выглядело это просто вызывающе неприлично. Тогда я подобрала юбку чуть ли не под мышки и неловко присела на корточки. Как только струя мочи потекла по земле ручейком, собираясь вокруг ступней, стало ясно, что же в дальнейшем будет моей самой большой проблемой.

Облегчившись, я поизучала себя и осталась довольна лишь тем, что, по крайней мере, не уродилась толстушкой. Легкие дневные тени подчеркивали нежную округлость полудетской груди. И почему мужчины так сходят с ума, что они находят в этих обычных тканевых уплотнениях? А вот способ доставлять себе удовольствие оказался несколько бестолковым. Впрочем, этому тоже предстояло еще научиться. Натянув панталоны, я, раздосадованная и недовольная собой, подошла к двери и осторожно выглянула на улицу.

Жадные языки пламени с треском прорывались изнутри сквозь крышу низенькой лачуги, стоявшей на главной улице деревни в сотне туазов[Один туаз составляет немногим менее двух метров]от моего сарая. Народу набежало отовсюду — кто с шестами, кто с баграми, кто с ведрами. Крестьяне сновали между горящим жилищем и заросшим прудом неподалеку. Тушили все, и стар и млад. Дети набирали в ведра воду, взрослые таскали. Но с первого взгляда было ясно, что их усилия вряд ли помогут отстоять домик. Скорее, деревенские старались не позволить огню перекинуться на соседние халупы.

Подойдя ближе, я остановилась в растерянности. Это страшней страшного, когда горит дом. И даже если нет в том доме людей. И даже если это совсем не твой дом! Все пожрет ненасытный огонь: и самые стены, и лавки по стенам, и крышу, и траву, что на той крыше растет.

Я сразу узнала своих родителей, Пьера и Мари Шафто. Их фигурки виднелись в стороне от всеобщей сутолоки и гвалта. Поддерживая друг дружку, они потеряно смотрели на родное гнездо, доживающее последние минуты.

Поодаль собралась кучка ротозеев, едва ли не с оживлением наблюдающих за происходящим. Некоторые обступили простодушную Присси. Девочка взахлеб рассказывала о чем-то и время от времени тыкала пальцем в сторону сарая, который я покинула минуту назад.

Я, помедлив, направилась к родителям, все-таки я чувствовала себя виноватой в свалившемся на их головы несчастье. Мне казалось, что одно лишь мое присутствие рядом придаст им силы пережить беду. Когда я подошла, мама без слов обняла меня. Глаза ее были сухими и растерянными.

"Вон она, ведьма", — донеслось из круга зевак.

Мой рассудок, словно независимо от меня, моментально объяснил, определил угрозу и разложил все по полочкам. Решение пришло мгновенно.

— Я знаю, матушка, тяжко вам с отцом, — я посмотрела на папу, подразумевая, что мои слова относятся и к нему. — Не хочу быть обузой. Я думаю, мне лучше на время отправиться к твоей сестре в Руан.

Мать только вздохнула.

— Луиза верно говорит, Мари, — упавшим голосом сказал отец после раздумчивого молчания.

— Опомнись, Пьер! — всплеснула руками мать, но, взглянув на мужа, обреченно затихла. — Не думала я, что ты так рано покинешь нас, доченька, — справившись с собой, сказала она и прижала меня к груди, на глазах ее проступили слезы.

Не знаю, наверное, настоящей Луизе Шафто горячие объятия матери были бы по душе. Но для меня… "Телячьи нежности", думала я, впрочем, хорошо понимая чувства убитой горем женщины и стараясь покорно снести прилив родственной любви.

— На все воля Господа, мать, — сказал папа.

— Я напишу вам, родные мои, когда устроюсь.

— Постой, — опешил отец, — Луиза, где ты успела выучиться грамоте?

Я поняла, что сморозила глупость. Дура, еще бы позвонить пообещала…

— И что же, ты… ты хочешь уйти прямо так… сразу? — продолжал недоумевать отец.

Гул голосов среди бездельников усилился.

"Это ведьма, всё она виновата! — уловила я обостренным чутьем нарождающуюся волну ненависти. — Где это видано — гроза в апреле посередь ясного дня… Чуть деревню не спалила, горе нам, жители Нуасси!"

От кучки зевак отделился бородатый плюгавенький мужик в синей, изрядно засаленной кацавейке, за ним еще двое. Они вразвалочку двинулись в нашу сторону.

— Папа, мама, простите меня, — я медленно отступала от родителей, — все-таки будет лучше, если я пойду прямо сейчас.

Краем глаза было видно, как те двое прибавили ходу. Словно воочию представила я языки пламени, поджаривающего мне пятки. Я отступила еще на шаг, развернулась и, путаясь в длинной юбке, кинулась бежать по главной улице. Позади послышались сердитые голоса и ругань. Раздался протестующий окрик отца. Сердце бешено колотилось. Ноги в неудобной обувке разъезжались на клеклой грязи, не успевшей просохнуть после вчерашнего дождя. Донеслось тяжелое дыхание — совсем близко! — и в ту же секунду вонючий бородач стиснул меня как клещами. Следом подоспели и оба его напарника.

Мне удалось извернуться и, высвободив одну руку, двинуть локтем под живот тому, который слева. И пока тот тяжело оседал, лягнуть бородатого и высвободить другую руку. Совершенно непроизвольно я издала короткий кошачий писк и вмазала кулаком по уху тому, что справа. Мужик хрюкнул и странно выпучил глаза. Не дожидаясь дальнейшего развития событий, я подхватила повыше подол платья и снова бросилась наутек. Я драпала в дикой панике и с неожиданной для меня скоростью. По обе стороны тянулись изгороди, за которыми в глубине огородов чернели приземистые хибары. Свернув в узкий, заросший репейником проулок, я ловко поднырнула под жердину справа и оказалась в запущенном дворе родичей Жана и Жака, где мы частенько играли в прятки. В дальнем углу, почти полностью укрытый лошадиными попонами, вывешенными на просушку, стоял поломанный фургон. Кусок изгороди рядом с ним был повален — не иначе как по вине соседей: за забором была кузня, и они там все время норовили прислонить к забору всякие тяжелые железяки. С трудом выдирая ноги из пашни, я устремилась к прохабу в изгороди. Сухие прошлогодние колючки стегали по щиколоткам и икрам. Я уже почти добежала, как вдруг из-за фургона выскочил тот бородач.

Какой настырный тип, с отчаянием подумала я. Мартен, его зовут Мартен. Появился у нас в деревне с неделю назад, проходом в город, и до сих пор не убрался.

Бородатая рожа Мартена ощерилась в беззубой ухмылке. Обернувшись, я убедилась, что сзади набегают другие двое. Видно, местные лучше меня знали, где я окажусь, свернув в проулок. Мартен бросился на меня, как котяра на мышь. В мгновение ока руки мои оказались прижаты к телу.

В отчаянии я попыталась вывернуться из захвата, но он только крепче сжал меня и засмеялся, когда я вскрикнула от боли.

— Пустите!

Я извивалась и дергалась, но высвободиться мне не удавалось, и, когда подоспели его сообщники, перестала вырываться и внешне спокойно ждала, что будет дальше.

— Ты, — задыхаясь, просипел Мартен одному из своих спутников, — поищи, нет ли там, в фургоне, веревки. — От всей этой беготни на него напал кашель. Тем не менее держал он меня крепко, а веревка и вовсе свела бы мои шансы сбежать почти что к нулю.

— Есть тут веревка! — крикнул мужик злорадно. — Привязана к оглобле.

В горле пересохло, в висках стучала кровь, а мир перед глазами начал расплываться.

— Отпустите меня, — слабо сказала я, — и я вас всех сделаю богачами.

Мартен рассмеялся. И тут же незаметно для подельников выудил у меня из кармана пирамидку и быстрым движением упрятал под своей кацавейкой.

— Молись, ведьма, твоя песенка спета. — Мошенник явно нервничал и не сводил с меня взгляда, как бы в ожидании подвоха.

— Отдайте… — пролепетала я в панике.

Больше я не успела произнести ни звука, ибо в рот мне он втолкнул кляп из какой-то мерзкой тряпицы; колючая пеньковая веревка стянула запястья.

Подтянулись деревенские. Настороженно шушукаясь, они смотрели издали, как грубыми толчками мои пленители подвели меня к кузне, собираясь запереть там. На дверях оказался тяжелый висячий замок.

— Merde…[Французское ругательство] — Мартен разочарованно по цокал языком. — Идите за кузнецом, — приказал он мужикам.

Когда они ушли, он склонился к самому моему уху:

— Слухай сюда, красотка, не хочу я брать грех на душу. Не дрыгайся, и я отпущу тебя, если позабудешь про бриллиант. Лады?

Я торопливо кивнула. В душе прекрасным цветком распустилась надежда; свобода сейчас была важнее всего, остальное потом.

Мартен слегка ослабил узел веревки, стягивавшей мои руки.

— Беги, дура, к лесу, да поспешай. Но помни: попадешься мне вдругорядь — сдам церковникам! — Он подтолкнул меня, а сам вдруг повалился ничком на землю и заорал не своим голосом: — Ой, не могу! Порчу на меня навела девка! Держи ведьму! Хватай!

В смертельном страхе, освобождаясь на ходу от кляпа и веревки, помчалась я через поле к далекому лесу и ни разу не оглянулась, пока не достигла опушки. "Чертов жулик, как можно перепутать пирамидку с бриллиантом; небось, бриллиантов-то настоящих никогда не видал!" — негодовала я, не сбавляя шага, и остановилась лишь в сумеречной чаще, полагая, что опасность миновала. Тогда я чутко прислушалась: кругом стояла глубокая, торжественная тишина — тяжелая тишина, угнетавшая душу. Только изредка, напрягая слух, я различала звуки, но такие отдаленные, глухие и таинственные, что казалось, то были не настоящие звуки, а лишь их стонущие и плачущие призраки. Эти звуки были еще страшнее тишины, которую они нарушали.

Вначале я хотела до самого вечера не двигаться с места, а после вернуться к опушке, но от бега вспотела, и теперь мне стало холодно; пришлось идти, чтобы согреться ходьбой. Я пустилась прямиком через лес, надеясь выйти где-нибудь на дорогу, но ошиблась. Я все шла и шла, но чем дальше, тем, казалось, гуще становился лес. Где-то в глубине его, в самой чаще гулко ухал филин. Стемнело, и я поняла, что скоро наступит ночь. Был только апрель, и, несмотря на то что дни выдались теплые, спать на мху было бы холодно. Запрокинув голову, вглядываясь в беззвездное вечернее небо, прикрытое кронами деревьев, я думала о том, сколько неприятностей может принести мне эта ночевка. Пожалуй, лихорадка будет самой легкой из них. Я содрогнулась при мысли, что придется заночевать в таком жутком месте, стала торопиться, но от этого двигалась еще медленнее, так как в полутьме не видела, куда ступаю, и то и дело спотыкалась о корни, запутывалась в ветках и колючих кустах. Пространство вокруг будто сомкнулось, в воздухе появились новые запахи, от которых кожу покалывало мурашками. Пахло диким зверем — нешуточным, чащобным, а кроме того, какой-то неясной, сырой жутью.

Как я обрадовалась, когда наконец увидела слабый огонек! Путаясь ногами в высокой траве, я пробралась сквозь кусты в подскереднике, нацепляв на волосы какой-то паутины, и различила в темноте неясные очертания хижины. Я осторожно подошла ближе, часто останавливаясь, чтобы оглядеться и прислушаться. На ум приходили сказки о троллях и лесных братьях. Огонек светился в глубине убогого маленького скита. Низкое оконце было без стекол. Я услыхала голос и хотела уже убежать и спрятаться, но поняв, что тот, кому принадлежал голос, молится, передумала. Я подкралась к окну, единственному во всей хижине, и заглянула внутрь.

Комната была маленькая, с земляным полом, плотно утоптанным; в углу устроено ложе из камыша, покрытое изодранными одеялами; тут же у постели виднелись ведро, кружка, миска, несколько горшков и сковородка; рядом — невысокая скамейка и круглый табурет о трех ножках; в очаге догорало пламя. Перед распятием, освещенным одною только лампадкой, стоял на коленях старик в одеянии из овечьих шкур, ниспадавших от шеи до пят, а возле него, на щербатом деревянном ящике, рядом с человеческим черепом, лежала раскрытая книга. Старик был большой, костистый, с бородой и очень длинными и белыми как снег волосами.

"Святой отшельник! — догадалась я. — Наконец-то мне повезло".

Отшельник поднялся с колен, громко хрустнув суставами. Я постучалась и услышала низкий голос:

— Войди, но оставь грех за порогом, потому что земля, на которую ты ступишь, священна!

Я робко вошла и остановилась. Отшельник устремил на меня блестящие, беспокойные глаза и спросил:

— Кто же ты такая?

— Я Луиза, — тихо ответила я. — Из Нуасси.

— Добро пожаловать, маленькая Луиза, — сказал отшельник. — Зови меня Филиппом Ясным. — Он обернулся к столу. — Хочешь молока?

Старец налил из крынки половину кружки, затем, лихорадочно суетясь и беспрестанно повторяя "добро пожаловать!", подвинул к огню скамейку, усадил меня, подбросил в огонь охапку хвороста и возбужденно забегал по комнате из угла в угол.

— Как же ты здесь оказалась? — вдруг спросил он. — Ведь до Нуасси больше трех лье.

Я устало пожала плечами:

— Просто шла мимо.

— Маленькая девочка. Ночью. Просто шла мимо, — повторил отшельник, не переставая вышагивать. — Ты не бойся, но, чтобы идти домой, уже слишком поздно. Поэтому: добро пожаловать! Многие искали приюта в этом святилище, но оказались недостойны и были изгнаны. Но бедная маленькая девочка — желанная гостья. Может быть, она останется здесь, чтобы провести свои дни в святости.

Я поспешила прервать его и сообщить, что вовсе не собираюсь становиться святой, но отшельник не обратил на мои слова никакого внимания, даже, по-видимому, не слышал их, а продолжал говорить с возрастающим жаром и все повышая голос:

— Здесь ты пребудешь в мире! Здесь никто не откроет твоего убежища, чтобы беспокоить тебя мольбами вернуться к пустой и суетной жизни, которую ты покинула, повинуясь Божьему велению. Здесь ты будешь молиться; ты будешь изучать Священное писание; ты будешь размышлять о безумии и обольщениях мира сего и о блаженстве будущей жизни; ты будешь носить на голом теле власяницу; ты будешь наслаждаться покоем — да, полным покоем, ибо тот, кто придет искать тебя, вернется осмеянный: он не найдет тебя, он не смутит тебя.

Отшельник продолжал ходить из угла в угол. Он уже не говорил вслух, а что-то бормотал про себя. Я воспользовалась этим, чтобы рассказать старику свою историю, разумеется в тех пределах, чтобы не навредить себе. Под влиянием смутной тревоги и какого-то неясного предчувствия я рассказала ее очень красноречиво, особенно про погоню. Но отшельник все ходил и бормотал, не обращая на меня внимания. Наконец, когда я уже стала терять терпение, он, все еще бормоча, приблизился и сказал выразительно, подчеркивая каждое слово:

— Тсс! Я открою тебе великую тайну!

Я устроилась на скамейке поудобнее, скрестила ноги, заведя правую ступню за левую лодыжку, и с любопытством приготовилась слушать.

Старец наклонился ко мне, но тотчас же отшатнулся; как бы прислушиваясь, подошел крадучись к окну, высунул голову, вглядываясь в потемки; потом по-страусиному, на цыпочках, вернулся, приблизил свое лицо к моему и прошептал:

— Я — архангел!

Отпрянув от него в испуге, мне только и оставалось, что сказать себе: "Теперь я во власти сумасшедшего!" Тревога моя усилилась и, по-видимому, ясно отобразилась у меня на лице.

Тихим, взволнованным голосом отшельник продолжал:

— Я вижу, ты чувствуешь, какая святость окружает меня! На челе твоем начертан благоговейный страх! Никто не может пребывать в этой святости и не ощутить этого страха, ибо это святость неба. Я улетаю туда и возвращаюсь во мгновение ока. Пять лет назад сюда, на это самое место, с небес были ниспосланы ангелы, чтобы возвестить мне о том, что я удостоен архангельского чина. От них исходил ослепительный свет. Они преклонили передо мною колени, ибо я еще более велик, чем они.

Я вознесся в небеса и беседовал с патриархами… Дай мне руку, не бойся… дай мне руку. Знай, что ты коснулась руки, которую пожимали Авраам, Исаак, Иаков! Я был в золотых чертогах, я видел самого Господа Бога!

Он остановился, чтобы поглядеть, какое впечатление произвела его речь, затем лицо его исказилось, и он воскликнул сердито:

— Да, я архангел. Святой архангел! — отшельник треснул кулаком по столу. — А они изгнали меня из монастыря за ересь и вольнодумство.

Я поскорее отодвинулась от старика на край скамейки.

— Им, видите ли, не понравились мои речи. А ведь я доказал для них существование Господа Бога! — Он уставился на меня яростным взглядом. — Взгляни на этот стол, девочка! Существование стола свидетельствует о существовании столяра, n'est-ce pas?[Не правда ли? (фр.)]Таким образом существование Вселенной говорит о том, что есть Творец вселенной, называй Творца, как хочешь. Рассуждая так, мы стоим на твердой почве разума, для того, чтобы познать творца, нам не нужно ни вдохновения свыше, ни учителей, ни посторонней помощи. Итак, девочка, Творец вселенной существует, и нам ничего не остается, как познавать его по его делам. Мы смотрим на великолепный небосвод, простирающийся над нами в своей красоте и бесконечности, мы созерцаем Божественную премудрость в растениях и животных. На что бы мы ни смотрели, везде мы видим великую мудрость Творца и Его могущество. Стало быть, Творец вселенной всемогущ и мудр. Заметь, что к этому мы пришли логически, а не путем догадок и вдохновения!

Я сидела и клевала носом под его бубнёж. На меня в свое время и драконовы пассажи о всяких религиях нагоняли отчаянную скуку.

Наконец возбуждение старца утихло и он стал необычайно ласков. Голос его смягчился, он сошел с облаков на землю и принялся болтать так просто, так сердечно, что вскоре я перестала его опасаться. Он усадил меня поближе к огню, стараясь устроить как можно удобнее; умелой рукой осторожно промыл мои ссадины и царапины; затем стал готовить ужин, все время весело болтая и то трепля меня по щеке, то гладя по голове так нежно и ласково, что вместо страха и отвращения я вскоре почувствовала к "архангелу" уважение и признательность.

Это приятное расположение духа продолжалось до конца ужина; потом, настояв, чтоб я помолилась перед распятием, отшельник уложил меня спать на камышовой своей лежанке, укутав заботливо и любовно, как мать, и, еще раз приласкав на прощанье, оставил меня и уселся у огня, рассеянно и бесцельно переворачивая головешки в очаге.

Проснулась я от необычного чувства.

Отшельник нависал надо мною, держа в руке чадящий жировой светильник; рука его робко шарила под моим платьем. Осознав это, я растерялась. Моя культура преподала мне уроки неправильного поведения слишком хорошо. Поэтому я лежала не шевелясь, не зная, что мне делать. Меж тем, нащупав заветную ложбинку, отшельник стал дышать часто-часто, глаза его широко раскрылись, будто от радости. Казалось, в эту минуту все его существо охвачено одним желанием, заслонившим собою все другие: быть ближе ко мне и всласть на меня наглядеться.

Внезапно я ощутила между ног боль от заскорузлого пальца старика. Отшельника пробила легкая дрожь. Независимо от сознания тело мое напряглось и подскочило как ошпаренное. Старец в испуге отпрянул. Отбросив с груди сдвинутое одеяло, я встала с постели; обнаружила рядом с лежанкой приготовленные для меня старцем войлочные чувяки на кожаной подошве; обувшись, уселась за стол. Филипп отошел к очагу и суетился там, виновато пряча глаза. Я следила за ним, испытывая чувство досады, пульсирующее у меня в голове, и ощущая покалывание каких-то иголочек в горле, которое обычно бывает после того, как поешь эскимо или пломбир.

— Нечего было затворничать, дед, — сказала я наставительно. — Своих бы детей завел, как все нормальные люди, их бы и поглаживал. — И по-хозяйски налила себе целую кружку молока. Я не чувствовала к нему неприязни, и за пониманием этого пришло удивление.

— Ты не ведаешь, — пробубнил он. — Сие не есть грех, ибо суть любовь. Господь за любовь многое прощает.

— Ну, тебе виднее, — согласилась я. — Тогда я останусь у тебя на денек, а ты сможешь меня трогать, сколько пожелаешь; хоть прямо сейчас начинай, только не заставляй меня молиться и носить эту твою, как ее… власяницу. В общем, считай, дедушка, что тебе снова явился ангел. — Я усмехнулась, стирая с верхней губы молочную пенку.

Отшельник замер, не находя нужных слов, потом медленно произнес:

— Ты очень странная девочка. И ни разу не поинтересовалась, где же тут зеркало. — Он порылся в плетеном коробе, что стоял в углу скита, и подал мне круглое серебряное зеркальце и редкозубую расческу, сделанную из кости какого-то зверя. — На. И хотя бы пару раз проведи гребнем по волосам.

В словах его безусловно был резон.

При скупом свете лампадки из зеркальца на меня с любопытством взглянули два широко распахнутых глаза, не то серых, не то голубых, обрамленных длиннющими ресницами. Аккуратный носик кнопкой и по-детски пухлые губы на запачканном сажей треугольном личике довершали создавшееся впечатление о девочке из невинной анимешки. Да, имя Луиза мне явно шло. С подобной внешностью можно было не только святого лишить покоя, с ней реально было завоевать весь мир!

Однако наутро от моей самонадеянности не осталось и следа.

В таком тщедушном теле треволнения предыдущего дня проявились, наверно, со всеми возможными осложнениями. Лихорадка украла силы, я лежала пластом и проклинала собственную беспомощность; в отяжелевшей голове бродили туманные образы, похожие на облако и закутанные человеческие фигуры. Откуда-то поднялось, встало перед внутренним оком, как я была маленькой и болела, лежала простуженная с жестоко саднящим горлом и ледяными почему-то ногами. И мать, напуганная, кутала меня в одеяло, варила с травами молоко, шептала над ним. Ласковый кот приходил меня согревать, сворачивался то у шеи, то на животе, а дедушка мазал мне между ключицами растопленным воском, чтобы не кашляла…

Явившийся будить меня старец с тревогой вгляделся в мое лицо, положил на лоб твердую сухую ладонь:

— Э-э, детка, да у тебя инфлюэнца, — проговорил он, не спуская с меня внимательных голубых глаз. — Ну ничего, мы тебя поставим на ноги. — Филипп наклонился надо мною и ласково, с жалостью и участием смотрел на меня, нежно гладя мои щеки и откидывая с моего лица спутавшиеся волосы.

На завтрак отшельник принес копченую на ольховом дыму рыбу, запеченные с розмарином головки молодого лука и горячие оладьи. За едой я поделилась с ним тревогами по поводу похищенной у меня пирамидки; конечно упомянув о ней как о сущей безделице, которая тем не менее остается дорога мне.

— Думаю, пройдоха уже сбежал, — убежденно сказал Филипп. — В деревне ты его не найдешь.

Я промолчала: старец лишь подтвердил мои опасения. Не надо было иметь много ума, чтобы догадаться: Мартен, ограбив меня, успел покинуть Нуасси, и путь его, без сомнения, лежит теперь в ближайший город, которым здесь был Лион. Как бы я ни старалась, он прибудет туда раньше меня. Очень скоро мошенник выяснит, что завладел вовсе не драгоценным бриллиантом, а красивой безделушкой, и я боялась, что с досады он просто выбросит ее в придорожную канаву.

И хотя в хибаре было тепло, меня проняла холодная дрожь. Без пирамидки моя авантюра становилась путешествием с билетом в один конец.

 

Жизнь в святилище не была такой уж уединенной. Каждые два-три дня кто-то приходил — по большей части крестьяне с их насущными нуждами. Нам приносили прошлогодние моченые яблоки, мешки с зерном и оливки в собственном масле; иногда привозили свежую или соленую рыбу и бурдюки с красным годовалым вином. Раньше я мало задумывалась, куда деваются в храмах приношения. Отдаешь их богам, а потом?

Неужели растворяются в воздухе?

Приношения шли нам в пищу, вместе с козьим молоком и пахучим сыром, который делал Филипп. Пять коз отшельника паслись на склоне холма, расположенного неподалеку от хижины. За ними присматривал мальчишка, приходивший из соседнего селения. Он был постарше меня и считал недостойным разговаривать с малявкой.

Выздоравливая, я почти все дни проводила на улице. Старец давно обустроил тенистый угол у задней стенки своего жилища и соорудил там некие подобия столика и кресел, которые умело сплел из лозняка. Он много чего успел порассказать мне о своей жизни в монастыре. А когда я призналась Филиппу, что в деревне меня приняли за ведьму, он глухо рассмеялся и изрек:

— Я соболезную тебе, девочка. По правде сказать, все мы суеверны, более того, в глубине души мы все, как дети, верим в чудеса.

Я недоумевала, как он при таком общительном характере и широкой образованности мог избрать своей стезей путь уединенного отшельничества.

— Когда ты проживешь еще с десяток лет и лучше узнаешь мир, — ответил Филипп, — то прежние друзья оставят по себе такую память, что отобьют у тебя охоту заводить новых во все остающиеся дни твоей жизни. — На его губах застыла горькая беспомощная улыбка. — Не прощай того, кто тебя предал, девочка.

К сожалению, все его беседы в конце концов сводились к религии. Отшельник наливал мне и себе разбавленного молодого вина и принимался мудрствовать на богословские темы. В такие минуты его синие глаза загорались азартными огоньками, руки сами тянулись теребить шелковистую седую бороду, на щеках проступал мелкий старческий румянец.

— Вообще говоря, — садился он на своего любимого конька, — человеческая неразборчивость, путающая Творца вселенной с кротким иудейским философом, прямо-таки поразительна. Но сегодня я хотел бы привлечь твое внимание, дорогая моя девочка, еще и к другому факту. Согласно расхожим понятиям о жизни нашего Учителя, он противостоял искушениям мира сего с таким преимуществом, что те оказывались для него всего лишь бессильной бронею из свинцовой фольги, а не теми грозными противниками, каковыми они являются для нас. Признаюсь, что лично я больше симпатизирую слабостям Христа, нежели его добродетели и мудрости, так как они, полагаю, гораздо ближе мне, принимая во внимание мою собственную слабость. Может быть, "слабость" — не совсем подходящее слово и лучше сказать "наиболее человечные черты". Разгон, который он учинил торговцам в храме. Вспышки негодования и гнева в адрес фарисеев. Его довольно неразумное раздражение против смоковницы за то, что она не приносит плодов зимой. Его вполне человеческое недовольство женщиной, которая суетится, когда он говорит. Его согласие с тем, что благовоние лучше было использовать на него, чем употребить деньги, коих оно стоило, на оказание помощи бедным. Его сомнения в себе накануне перелома — все это позволяет мне увидеть и любить в нем именно человека. Иисус, эта парадоксальная личность, чья жизнь была принесена в жертву божественной миссии, этот пассивно сносивший нападки пророк, позволивший себя убить, когда ему не исполнилось еще и 33-х лет, этот иудей, который, даже воскреснув, так и не зашел утешить осиротевшую мать и родных…

Я делала вид, что внимаю его речам, время от времени подносила к губам деревянный кубок с вином, а сама размышляла, что же мне делать дальше.

Конечно, со дня моего бегства из Нуасси прошла уже почти неделя, но все же следовало убедиться, что Мартена нет в деревне. Для этой цели я решила использовать Брике — так звали приходящего пастушка, субтильного подростка с надменным взглядом. Во мне зрела уверенность, что при его нескладной комплекции над ним обязательно должны потешаться ровесники; мальчишки в своей беспричинной жестокости не пропускают таких недотеп.

Я нашла Брике, как обычно, на склоне холма, поросшего клевером и медуницей. Мальчик сидел на древнем растрескавшемся валуне и вырезал из сухой ветки нечто, издали похожее на мужской орган фантастических размеров.

— Привет! Я тебе покажу кой-чего, если сделаешь одно пустяковое дельце, — начала я без предисловий в ответ на его презрительный взгляд, которым он меня встретил.

— Очень надо! — скривил Брике свои тонкие губы. — Иди куда шла, козявка.

К такому повороту я совсем не была готова. Мне почему-то казалось, что стоит любого пацана поманить пальцем, как он сделается твоим рабом. Может, он, как это… мальчик нетрадиционной ориентации?

Через полчаса занудных споров и уговоров пастушок все-таки согласился сходить в мою деревню и узнать про Мартена. Причем заявил, что ничего ему за это не нужно

— Три лье, — ныл он. — И это только туда. А мне еще надо успеть довыстругать меч.

Вернулся он ближе к вечеру, в сумерках, когда мне уже давно надоело наблюдать за бестолковыми козами. Мартена в Нуасси, конечно, уже не было.

— Утек, — сообщил мальчик. — Сразу после пожара.

Не стану долго рассказывать, как я увлекла его в кусты, чтобы сдержать свое обещание. По-моему, парень просто отчаянно трусил; он плелся за мной, словно на экзекуцию, готовый сбежать каждую секунду. Я понимала его состояние, ибо сама шла с трепетом новобрачной. Слава богу, дальше все пошло нормально. Пастушок Брике, в определенном месте увеличившийся в своих размерах по крайней мере на пару дюймов, робко водил руками по тому, что представлялось ему самой притягательной частью моего тела. Исследования его окончились тем, что мы оба в этот день лишились невинности, после чего меня посетила крамольная мысль: может быть, моя сущность действительно во многом схожа с сущностью раскрепощенной французской девчонки? Не зря же пирамидка выбрала именно ее.

Вернувшись к лачуге Филиппа, я сообщила ему, что достаточно здорова для того чтобы покинуть святилище. Он помрачнел, но тут уж я ничего не могла поделать.

Утром, лишь только позавтракали, отшельник стал со всей возможной обстоятельностью собирать меня в дорогу. Наполнил берестяной туесок съестными припасами, подарил на прощанье зеркальце с гребнем и подбитый белым атласом плащ из плотной серой шерсти, капюшон которого легко можно было накинуть на голову; порывшись в своем коробе, сунул мне несколько монеток.

— Деньги тебе пригодятся, — сказал Филипп. — Ступай с миром, дщерь. Но помни: вольность и покой — замена счастью; ты не обретешь их среди людей.

Я обняла его напоследок, шепнув слова благодарности.

К дороге меня вывел Брике. Чтобы он не выглядел таким расстроенным, пришлось его поцеловать, и мальчик смущенно улыбнулся.

Меня ждал неведомый грозный мир за пределами леса.

 

Путь оказался долгим, но заплутать было трудно — в Лион стекались крестьяне со всей округи, вероятно, к субботней ярмарке. По весеннему времени в основном везли на продажу лен, муку, дрова и солонину. Изредка проезжали громоздкие кареты с плотно занавешенными окошками. Тогда фургоны селян, тележки торговцев и всадники из меньших домов жались к обочине, чтобы пропустить их.

Кареты таили в себе опасности. Двигаясь к городу, я скоро приноровилась вскакивать на запятки и отдыхать, сидя на крышке багажного отделения. При этом удавалось покрывать значительные расстояния, пока меня не сгоняли. Но один раз, когда я вскарабкалась на приступок с тыла кареты, вдруг отодвинулась занавеска заднего окошка, и я увидела женскую шляпку и лицо старика, который сидел напротив дамы, на передней скамье.

— S'il vois plait…[Пожалуйста (фр.)] — только и успела пролепетать я, задыхаясь.

Старик сердито поднял на изготовку свой стек и со всей силой первого удара в бильярде толкнул меня в грудь его тупым концом. Я слетела со своего насеста, как будто меня подстрелили, и хотя ухитрилась приземлиться на ноги, тотчас же упала на четвереньки и кубарем покатилась по пыльной дороге под дружный смех выталкивавших свою телегу с обочины вилланов.

Вторая, финансовая, столица Франции показалась через день, ближе к вечеру. Поля постепенно уступили место огородам и пастбищам. Навстречу сплошной вереницей ползли дроги с бочками говна из сточных канав и отхожих мест, крестьяне лопатами и вилами разбрасывали его по огородам.

Попав в Лион, я была поражена его размерами и количеством людей на улицах, поэтому поначалу двигалась как во сне, зачарованная непрерывным движением вокруг меня. Ближе к центру города над тротуарами нарядно засияли высокие окна особняков, убранные изнутри волнообразными шторами. Все обволакивал тусклый свет масляных фонарей. Элегантно одетая публика неторопливо прогуливалась, силуэты прохожих четко прорисовывались, освещенные витринами магазинов. Праздно фланирующие люди взбирались или спускались со ступенек фиакров, теснившихся у края тротуара. Кавалеры в камзолах раскланивались, снимая украшенные плюмажами шляпы. В шляпах или шляпках разнообразных форм и фасонов тут были все — я обнаружила, что одна-одинёшенька бреду с непокрытой головой и поспешила накинуть капюшон. В воздухе стоял шум и гам от криков возниц и грохота десятков колес по булыжной мостовой.

Когда я ощутила под ногами эту мостовую, сразу стало ясно, что спроворенные отшельником мягкие чувяки взамен потерянных мною сабо для города явно не подходят. Ступни чувствовали каждый камень, и передвижение стало пыткой. Однако я продолжала двигаться из страха, что, остановившись, покажу себя той, кто я есть, — испуганной деревенской разиней. И все же скоро я обнаружила, что некоторые прохожие странно на меня посматривают. Хорошо одетый господин вел за руку ребенка — он посмотрел на меня, и во взгляде его читалась жалость пополам с брезгливостью. Какой-то бодрый старик уставился на меня с откровенным сожалением. На это можно было не обращать внимания, но меня встревожило, что и жандарм, проходящий мимо, так пристально меня рассматривает, словно вот-вот арестует. Я представила, как выглядят со стороны мой бесформенный плащ и жалкая войлочная обувка, которые подарил мне сердобольный Филипп, и стиснула зубы. Как бы там ни было, подумала я, если здесь можно заработать деньги и дело не окажется слишком незаконным, я соглашусь — на время, до тех пор, пока это будет необходимо.

Так через несколько минут я вышла на городскую площадь и оказалась перед виселицей, на которой в гудящем облаке мух болталось несколько трупов. Площадь разрезали узкие сточные канавы, через которые были переброшены мостки для телег и для того, чтобы дамы, хромые и толстяки могли перебраться на другую сторону, не выставляя себя на посмешище. Тем не менее, несмотря на пару-тройку повешенных, Лион даже не очень вонял — я с удивлением принюхивалась к непривычному запаху старого города — запаху лошадей, едкого табачного дыма, пота и благовоний. Эту сложную гамму разносил легкий прохладный ветерок.

Я увидела в Лионе столько всего странного и так быстро, что вынуждена была немедленно выбрасывать из головы б́ольшую часть увиденного, освобождая место для нового. Я настороженно заглядывала в темные провалы узеньких боковых переулков и провонявшие мочой замусоренные арки дворов, куда едва доходили отблески фонарей. Мне чудилось, что они полны подозрительных и слишком плотных теней. Я проходила мимо уличных распродаж, мимо тентов в виде громадных зонтиков, где усатые армяне варили и разливали желающим черный дымящийся кофе, мимо лотков со старой одеждой и корзин с цветами под присмотром страшных старух, которые курили глиняные трубки и следили за толпой полуприкрыв глаза. Многие торговцы стояли вплотную и кричали друг другу в ухо, кое-кто выкрикивал ругательства вслед проезжавшим каретам, но на таком жаргоне и со столь странным акцентом, что мне удалось только уловить иногда проскальзывавшие "проклятый" и "чертов". Но в этом не чувствовалось никакой угрозы, скорее это походило на чересчур грубый юмор. Этот юмор сойдет на нет уже через тридцать с небольшим лет, когда грянет в Париже свирепая революция.

С фасадов многих зданий смотрели вывески и эмблемы с изображением тарелок или кружек, чтобы неграмотные могли узнать таверны и смело зайти внутрь, не опасаясь быть вытолканными взашей.

Усатый торговец вез по тротуару пирожки на двухколесной тележке, пахло черникой, лимоном и малиной. Запахи варенья наполняли рот слюной, в желудке предательски заурчало.

— Можно мне один? — услыхала я собственный голос. — С лимоном… или любой.

Разносчик поглядел на меня свысока, явно неудовлетворенный увиденным.

— Восемь денье.

— Дайте… пять, — попросила я, гордо извлекая монетку отшельника.

Пирожки были еще теплыми — из печи.

На перекрестке двух улиц белокурый мальчишка в картузе набекрень бойко сновал с печатными листками, звонко выкрикивая в вечерний воздух скандальные заголовки. Живое подвижное лицо и умные, хотя, пожалуй, слишком плутовские глаза под тонко изогнутыми бровями без сомнения помогали ему в этом занятии. Он был настолько хорош собой, что я почувствовала скорее ревность, чем влечение.

Неброская его одежда являла собой нечто среднее между убогостью и причудами моды. Иными словами, покрой был вычурным, но материал простым и однообразно коричневым. Я протиснулась к мальчику и, решительно взяв за локоть, спросила, удастся ли мне найти неподалеку дешевую гостиницу на пару дней.

Газетчик окинул оценивающим взглядом потрепанный мой плащ и грубое домотканое платье.

— На одних газетах ведь много не заработаешь, верно? — пожаловался он.

— Получишь монетку.

— Деньги-то у тебя есть?

— Денег хватит, — успокоила я.

Мальчик сунул за пазуху оставшиеся листки и сказал твердо:

— Идем провожу.

Улица становилась теснее, мальчишка сосредоточенно сопел рядом, мы все шли и миновали высокую старую церковь; сюда свет уже совсем не проникал. За нами наблюдали местные обитатели бандитского вида, я накинула капюшон и порадовалась, что иду со спутником.

— Меня зовут Луиза, — тихо сказала я.

— Жюстин, — ответил мальчик. — Не бойся, они не кусаются.

Дальше улица расширялась и опять становилась светлой и праздничной. Мы вышли на широкий бульвар.

— "Элегия" как раз за углом, — сказал Жюстин. — Я сейчас.

Он отдал свои газеты другому мальчишке, — торгующему под фонарем, — перекинулся с ним парой слов и махнул мне рукой. С неба посеял мелкий холодный дождь, который грозил обратиться в снег. Замерзшие льдинки били по лицу, а капли норовили промочить плащ. Мы свернули за угол и, миновав ателье "У Круазье" с красующимися в витрине образцами роскошной верхней одежды мужского и женского покроя, оказались у деревянного двухэтажного здания. Жюстин поднялся на ступени и открыл передо мной дверь с изображенными на ней арфами.

Внутри было тепло, тихо и пусто; на стенах развешаны лампы, которые давали достаточно света для освещения небольшого холла с конторкой и несколькими стульями; скругленная лестница вела наверх. Мой провожатый остановился посреди холла и призывно кликнул. Немного погодя из неприметной угловой двери появилась крупная женщина с большим римским носом на вытянутом лице и направилась к нам, на ходу развязывая тесемки серого фартука. Остановившись перед нами, она смерила меня неодобрительным взглядом от заляпанных глиной чувяков до встрепанных волос.

— Вот Луиза, ей нужна комната, — представил меня Жюстин.

— Два ливра в день, половина за ночь. Надолго mademoiselle желает остановиться? — осведомилась "римлянка" низким, чуть ли не мужским басом.

Я вынула из кармана монеты:

— Здесь на сколько хватит?

— Тебе ведь не обязательно отдельный номер, подойдет и каморка? — торопливо сказал Жюстин, оттесняя меня от консьержки. — "Денег хватит", — презрительно передразнил он шепотом. — У тебя тут всего несколько су.

— Каморка подойдет, — выдавила я, желая провалиться сквозь пол под изучающим взглядом "римлянки".

— Ее устроит уголок, — извиняющимся тоном сказал мальчик. — Весна теперь холодная, не ночевать же на улице.

Я зажмурилась от стыда, и у меня защемило сердце. Встревожившись, я заметила, что даже столь скудное проявление сочувствия вызвало у меня желание заплакать. Глубоко вздохнув, я открыла глаза.

— Ладно, Жюстин, — женщина повернулась к нам спиной, — исключительно ради тебя. — Она открыла дверь, из которой прежде вышла. — Пара су в день, надеюсь, мадемуазель не затруднит?

Размерами комнатка оказалась не просторнее лачуги отшельника, только без окошка. Его заменяла приоткрытая дверь черного хода, ведущего на крошечный дворик позади гостиницы. Я огляделась, ища, где бы пристроить свой замызганный туесок.

Вся обстановка состояла из платяного шкафа с зеркалом, круглого стола, трехсвечного канделябра с единственной свечой по центру, двух табуреток и широкой кровати. Больше ничего в комнате не было, если не считать скудной кухонной утвари, без которой не могут обходиться и нищие.

— Постелю тебе здесь, в углу под столом, — сказал Жюстин, помогая мне снять плащ. — Будет удобно. Сейчас Полина согреет воду, она тут и портье, и консьержка. — Он улыбнулся и успокоил: — Она не страшная, просто так выглядит, строгой.

Я была несказанно рада возможности избавиться от вшей, которых успела набраться в предшествовавшие дни.

Постель, приготовленная для меня, была более чем скромной — старый тюфяк, застланный простыней, застиранной до прозрачности. После позднего ужина я забралась под одеяло, прижалась щекой к подушке, набитой соломой, и закрыла глаза. Стоило большого труда не обращать внимания на шепот и низкие томные вздохи, доносившиеся с кровати. Впрочем, забот хватало. Удастся ли мне отыскать Мартена и вернуть пирамидку? А если не удастся? В краткосрочной перспективе, без сомнения, предстояло заниматься проблемой поиска шкатулки, ну а потом? Как устроиться в непривычном мне мире?

Одним из вариантов было обосноваться у маминой сестры в Руане. Насколько я помнила, тетя Абигайль удачно выскочила замуж. Но примет ли меня родня спустя многие годы, которые мы не виделись, ведь тетя помнит свою племянницу Луизу совсем еще малышкой; смогу ли я войти в их семью?

Я попробовала представить себя эмигранткой, попавшей в чужую страну задолго до самолетов и телеграфа. Раньше люди бросали все и при этом выживали, процветали, преуспевали. Их жизни не оказывались разрушены, они принимали неведомое, обогащались и преображались. Первое время, конечно, придется туго, но преимущество знаний из 20-го века непременно склонит чашу весов в мою пользу. Я смогу найти работу в газете, ну, или буду делать потрясающие предсказания — когда будет война, например, или революция. А почему бы мне, подумала я, не изобрести что-нибудь эдакое — электрическую лампочку или двигатель внутреннего сгорания… или балабановские спички.

Все это, конечно, хорошо, но меня терзали противоречивые чувства. С одной стороны, тяга к технологичному миру, который мне пришлось покинуть, с другой — потрясающие перспективы и неисчислимые возможности обольщения ровесников. Чисто подсознательно мальчишки виделись мне не только сексуально притягательными, но и способными решить любую проблему. Я начинала относиться к ним, как к сильному полу, — конечно, они лучше подготовлены к трудностям и, само собой, обязаны помогать мне в их преодолении. И все же, положа руку на сердце, мне вовсе не хотелось привязывать себя к этому времени окончательно.

 

Проснулась я поздно — ни Жюстина, ни Полины в комнате уже не было. В канделябре догорала большая свеча, превратившись в раздутую пирамиду. Аккуратно застеленную кровать украшали две подушки в белоснежных кружевных наволочках, на столе меня дожидался холодный завтрак, состоящий из омлета и куска ветчины на хлебе. Мысленно поблагодарив рачительную хозяйку, я мгновенно все умяла, подозревая, что одна только еда стоит подороже пары су, после чего с любопытством отворила дверь черного хода. День был прекрасный — безоблачный, яркий. Солнце припекало вовсю.

Оставив теплый плащ на вешалке, прибитой к внутренней стороне двери, я, чтобы выглядеть прилично, нахлобучила шляпку Полины, висевшую там же, и отправилась разыскивать мальчишку. Конечно, я далеко не была уверена, что застану Жюстина на том перекрестке, где повстречала его накануне вечером. Может, он в разных местах торгует. Но просто сидеть и ждать в душной каморке было невмоготу.

Когда я уже проходила мимо старой церкви, потерявшей при дневном свете всю свою угрюмость, навстречу попался тот газетчик, маленький и, по виду, непоседливый, которому Жюстин отдал вчера свои нераспроданные печатные листки. Мальчишка был одет в видавшую виды холщовую рубашку невнятной светло-бежевой расцветки, шерстяную курточку с накладными карманами на груди и широченные портки, которые едва держались на разноцветной шлейке. В руке он нес что-то вроде авоськи, из которой проглядывали золотистые головки репчатого лука и треугольный кусок сыра. Каштановые волосы небрежными густыми прядками падали на лоб мальчика и скрывали уши, из-за чего голова выглядела большой, как у львенка, и казалось, что шея его слишком тонка.

— Здорово, куколка! — с самой широкой и лучезарной улыбкой, какую мне когда-либо приходилось видеть, крикнул он издали и взмахнул свободной рукой. Молодежный сленг во все времена отличался презрением к традициям.

— Привет, пупсик, — обрадовавшись знакомству, я открыто улыбнулась в ответ.

Он рассмеялся легко и задорно.

— Послушай, козочка, если б ты не была девочкой моего друга, я бы устроил тебе хорошенькую взбучку!

— Угомони свои таланты, дружок. Лучше скажи, где мне найти Жюстина.

— Как, неужто он тебя уже бросил? — делано удивился мой новый знакомец.

— Угу, — подхватила я словесную игру. — Оставил с дитем на руках и без единого су в кармане. — Я остановилась перед ним подбоченясь. — Все наши женские беды — от ваших причиндалов.

— Ха! От моих бед не будет, я еще не стреляю. Что скажешь? — мальчишка лукаво подмигнул: — Есть тихое гнездышко.

Он даже не покраснел и смотрел мне в глаза, все так же ослепляя своей широкой улыбкой. Было в этой улыбке какое-то бьющее через край озорство, более искреннее и восторженное, чем обыкновенная радость; оно проникало мне прямо в сердце. Мы всего лишь секунду смотрели друг на друга, но этого мне оказалось достаточно, чтобы решить: этому мальчишке с потрясающей улыбкой я могу довериться.

— Ах, мсье, спасите меня от гнева моих суровых предков. С вами я готова бежать хоть на край света! — Слова лились сами собой, вольно и весело; я ощущала что-то близкое к эйфории.

Юный кавалер, комично изогнувшись в подобии изящного поклона, галантно предложил руку:

— Поспешите, мадемуазель, мачта гнется под напором попутного ветра!

Мы удалялись от центра, и город вокруг терял свою геометрическую правильность. Пошли здания в два-три этажа; от улицы, по которой мы шли, разбегались в разные стороны узкие переулки.

Интересно, но, наверно, все чердаки на свете располагают к интиму; и, как все чердаки, этот был сухим и пыльным, только гордо прозывался "мезонин". С притолоки, покачиваясь на скрученной коричневой нитке, почти веревке, свисала кукольная фигурка долгоносого Скарамуша; лицо его искажала леденящая кровь улыбка. От кирпичной каминной трубы, растущей сквозь чердачный пол и уходящей через пологую кровлю на крышу, исходил жар. Если б мы не были детьми, пришлось бы пробираться пригнувшись, чтобы разместиться на старом набитом соломой тюфяке возле слухового оконца, затянутого по углам прошлогодней паутиной. Реми устроил тут вполне уютный уголок. Сейчас он расслабленно лежал на боку, опершись на локоть. Его теплое бедро прижималось к моей правой ноге, запах здорового мальчишеского пота щекотал ноздри.

— Говоришь, бородатый и его зовут Мартен? В задрипанной кацавейке? — задумчиво сказал Реми, глядя на меня своими зелеными, поблескивающими от озорства глазами. — Думаю, его будет не трудно найти.

— Тем более что он, по-моему, не дурак выпить за чужой счет, — предположила я. — Кстати, пора подумать об обеде. Кажется, в последний раз я ела вечность назад. — Странное женское кокетство; сейчас мне хотелось лишь вновь почувствовать его в себе.

— Нормально было, да? — Поначалу гордость не позволяла мальчику признаться, что он вовсе не был ловеласом. При всей непринужденности манер, он выглядел несколько смущенным столь быстрым развитием событий. Впрочем, Реми быстро преодолел детскую стыдливость — легкий страх перед тем, что пришло слишком рано. — Давай еще разик, мм? — Нетерпеливо вздрагивающий стручок и не думал отдыхать. — Потом я скажу бабушке — она что-нибудь сварганит.

В ответ я потянулась к загорелому лицу парнишки и приникла к его губам. У него здорово получалось целоваться, властно и ласково одновременно. Так, что кружилась голова и сладко ёкало внутри.

В этот момент послышался осторожный скрип на лестнице, потом с натугой приоткрылся люк в полу и показалась голова маленького, лет четырех, мальчика.

— Реми! — обрадовался он, заметил меня и нерешительно произнес: — Здравствуй… те.

— Спускайся, Поль, я сейчас приду, — сказал ему Реми. — Мой братишка, — объяснил он, когда макушка малыша исчезла. — Ладно, идем вниз.

Комнаты в доме были небольшие, хотя и с высокими потолками, полы из крепких досок, мебель неказистая, но украшенная искусной резьбой.

— Это дед настрогал, — похвастался Реми.

По пути в столовую мы постарались придать себе спокойный вид, но в результате добились только того, что лица у нас стали виноватыми.

Чудаковатая шестидесятилетняя старушка ("Зови меня просто Элизабет, детка") с подсученными рукавами и в накрахмаленной юбке попотчевала нас "чем Бог послал". Бог сегодня оказался щедр к этому дому, — я с трудом, подавляя отрыжку, вылезла из-за крепкого обеденного стола, за которым, наверно, в лучшие времена собиралось все семейство Роше. Глава семейства, дедушка с королевским именем Луи, разглядывал меня из кресла-качалки с нескрываемым любопытством.

— Конечно, рановато еще тебе, мой мальчик, думать о подружках, — заметил дед, попыхивая трубкой, — но выбор оригинален и, мм… — он пожевал губами, — и весьма, весьма волнителен, м-да.

— А ведь вроде совсем еще недавно писался в постель, — поддержала его Элизабет. Ее седые волосы лежали красиво уложенным комом снежно-белой сахарной ваты, напоминая об ушедшем времени.

— Летят годы, — согласился Луи. Когда он улыбнулся, я сразу поняла, от кого Реми унаследовал свое обаяние. — Впрочем и я в свое время…

— Ну де-едушка! — взмолился Реми, краснея ушами. Лишь только обед закончился, он, выразительно задев меня плечом, двинулся к выходу мимо Поля, возводящего на домотканом половичке крепость из деревянных кубиков и конических наверший. Я оглянуться не успела, как мы очутились на улице.

— А где твои родители, Реми? — за столом я побоялась задать этот вопрос, опасаясь попасть впросак и случайно показаться не деликатной. Мало ли, что там у них: семейство выглядело так, будто из последних сил старается сохранить видимость былого достатка.

— Отец раньше работал в серных шахтах — для пороха нужно много серы, а сейчас на войне, гренадером. Мама у нас кухарка в одном богатом доме. Далековато, конечно, отсюда, почти что в центре. Я часто к ней захожу. За снедью. Мы хорошо питаемся поэтому. — Реми весь так и лучился энергичным оживлением. Еще бы, такая мужская победа! — Может, погуляем? — предложил он. — Заодно и пацанам скажем, кого встретим. Про твоего Мартена, — добавил мальчик, поглядев на меня. — А еще я покажу тебе наш город.

Угу, скорее, ты, милок, решил похвастаться своим дружкам знакомством со сногсшибательной девочкой, подумала я, впрочем, не имея ничего против. Да и для дела полезно.

Если б знала я, каковы были представления людей того времени о красоте, то поняла, как глупо выглядит мое самолюбование со стороны.

 

Следующий день полз, как улитка. Мы болтались по городу с Жюстином, заглянули в редакцию по каким-то его делам, а вернувшись после полудня, я сидела в каморке и от нечего делать листала старые газеты, которые прихватила в типографии.

Очерки были на удивление откровенными и отличались осведомленностью как в сообщениях, касающихся внутренних дел, так и в крайне подробных описаниях событий в других странах. За короля, против короля. За парламент, за армию, за или против того и сего. Похоже, власти делали что могли для поддержания порядка, справедливо полагая, что подобная писанина обольщает людей, внушает им мысль, будто они понимают государственные дела. А ничего глупее и вообразить невозможно: ведь читателю сообщается лишь то, о чем пишущий считает нужным ему сообщить, и таким образом его хитро заставляют верить почти во что угодно. Подобные вольности служат лишь тому, что жадные до славы писаки, из-под чьего пера выходят эти опусы, приобретают влияние и расхаживают, гордо пыжась, будто благородные господа. Всякий, кто видел журналистов (слово французского происхождения, по сути означающее "подёнщики"), сразу поймет, сколь это нелепо.

Среди новостей в основном были действия двора и придворных. А поскольку из оных, по мнению редакции, один лишь герцог Орлеанский был способен совершить нечто значительное — например, отправиться к Берберийскому побережью и сразиться врукопашную с языческими корсарами, — много писали о нем. Он вместе с остальным королевским флотом взял в блокаду Алжир, пытаясь хоть как-то обуздать джентльменов удачи.

Главным происшествием недельной давности была внезапно открывшаяся скандальная связь маркизы де Лувуа с мэром Лиона господином Вилье. Сам мэр предпочел не давать комментариев об этом, по его словам, возмутительном навете и отделался общими фразами, а маркиз находился в отъезде, то ли в столице, то ли где-то в Италии — говорили разное. Прочие события, происходившие в городе, можно было вообще считать сущими пустяками, особенно если вы не являлись местным жителем. Я скользила взглядом по газетным колонкам, почти не вникая в смысл текста, ибо мысли мои заняты были лишь одним: удастся ли мальчишкам обнаружить Мартена в таком людном городе?

Несмотря на то что с тех пор, как я поговорила с Реми, не прошло и суток, я уже стала терять надежду отыскать мошенника. Затея эта с каждым часом представлялась все более безнадежной. Реми торговал газетами неподалеку, и мне лишь усилием воли удавалось заставить себя не надоедать ему каждые пять минут со своими проблемами. Жюстин, к примеру, сбежал от меня уже через пару часов.

Наконец я почувствовала, что не могу дольше оставаться в неведении. Отбросив газеты, я оделась и выскочила на улицу. Легкие тут же наполнились холодным вечерним воздухом, чистым и свежим. После душной каморки этот воздух показался мне верхом блаженства.

Реми за углом звонким голосом выкрикивал последние новости, широко размахивая листками.

— Привет, Луиза! — расплылся он в своей неподражаемой улыбке, завидев меня. — Нашелся твой Мартен! — Мальчик отсчитал сдачу тщедушному господинчику в завитом пышными локонами парике и повернулся ко мне. — Я покажу тебе кабак, где его видели. Это в квартале за Роной. Эх, жаль, еще холодно, будь лето, ты бы поглядела, как я умею нырять.

От радости я кинулась ему на шею с такой энергией, что он чуть не рассыпал свои газеты. Мне казалось, что телепортатор уже у меня в кармане, что стоит только потрясти бородатого прощелыгу, и тот непременно выложит бесполезную для него вещицу.

— Побегу скажу Жюстину, а то я ему с утра все уши прожужжала с этим Мартеном! — воскликнула я, не замечая, как погрустнел мальчишка после моих слов.

Возле церкви, где я все еще немножко опасалась ходить в одиночку, навстречу показалась большая тяжелая карета, запряженная четверней. Возница беспрестанно понукал лошадей, будто, как и я, стремился поскорее проскочить подозрительный участок пути. Я замешкалась, не зная, в какую сторону лучше отступить, вправо или влево – улица была слишком узка. До ближайшей арки, ведущей во двор, я уж точно не успевала. Раздраженный моей бестолковостью, кучер вынужден был спешно натянуть удила, пока я не посторонилась, вжавшись спиной в неровную каменную стену дома.

Внезапно из арки выскочили трое в длинных широких плащах и масках. Один тут же повис на упряжи, останавливая захрипевших от испуга животных. Другие двое подступили к дверцам кареты. Блеснула отточенная сталь и тотчас потухла. Отрывистые выкрики нападавших, причитания возницы и заполошное ржание лошадей тонули в глухом пространстве узкой улочки.

Через минуту все было кончено, налетчики словно испарились.

Я подошла ближе. Ноги от страха и напряжения одеревенели и плохо меня слушались. Осторожно заглянув в карету, я увидела откинувшегося на мягкую спинку сиденья мужчину в роскошном камзоле нараспашку. С глазами навыкате он хрипел и хватал ртом воздух. Сквозь узкую прореху в щегольской коричневой с серебром жилетке медленными точками покидала тело густая темная кровь. Кругом по полу были раскиданы банкноты, много банкнот, судя по их солидному виду, очень крупного достоинства. В лихорадочной спешке я собрала те, что попались мне на глаза и не были запачканы кровью, не обращая внимания на возницу, который, раззявив от удивления рот, сидел у каретного колеса. Я затолкала кучу мятых банкнот за пазуху и, подхватив юбку, бросилась бежать к Жюстинову перекрестку.

Не стану описывать бурю чувств, клокотавших в моей груди, пока я неслась во все сгущавшемся сумраке. Жюстин, к счастью, оказался на своем месте. Когда я, задыхаясь и путаясь, поведала ему о случившемся, то надеялась услышать в ответ слова утешения и поддержки. Однако тот первым делом стал дотошно расспрашивать меня, как выглядели карета и убитый господин, и не было ли каких-то особых примет у напавших на него разбойников. После чего всучил мне газетную пачку, так и не удостоив вниманием мой растерянный вид.

— За такую новость точно можно рассчитывать на премию! — прокричал он, срываясь на бег. — Газеты отдай Реми!

Пришлось мне возвращаться одной, да к тому же кружным путем, ибо не было никакого желания вновь смотреть на то роковое место, где произошла трагедия; соприкосновение с преднамеренным злодейством ввергло меня в ужас. Проходя узкими улочками, я испытывала неодолимую потребность в человеческом обществе, чтобы отвлечься от того, что мне довелось увидеть. Поэтому была очень рада, завидев, наконец, Реми.

Услыхав о страшном происшествии, он тоже кинулся было в редакцию газеты, но я разочаровала его, сказав, что Жюстин наверняка уже там.

— Вот везунчик, — расстроился мальчик. — А мне теперь продавать всю эту кучу.

— Хочешь, я с тобой постою?

Реми недоверчиво взглянул на меня и с явной теплотой в голосе разрешил:

— Оставайся уж.

Я привалилась спиной к стене, почувствовав слабость после пережитого волнения.

— Наверно, кабак с Мартеном на сегодня отменяется. У меня совсем нет сил с ним беседовать. Это убийство… так и стоит перед глазами. — Мне многое пришлось повидать в прошлых своих "воплощениях" — казалось бы, пора привыкнуть. Поэтому такая повышенная впечатлительность стала для меня сущей неожиданностью.

— Тогда я тебе просто расскажу, где он находится, тот кабак, а дальше ты уж сама решай, — сказал Реми. — "Шип и роза" не так далеко отсюда, минут двадцать…

Немного погодя появился Жюстин. Он весело насвистывал какую-то модную песенку, привязчивая мелодия которой тут же засела у меня в голове; глаза его светились наслаждением завзятого сплетника.

— Слыхал, Реми, нашего мэра подкололи? — он кивнул мне, мол, уже виделись. — Жандармы забрали в участок возницу, подозревают, что он специально остановил карету в таком глухом месте.

Когда я услыхала о вознице, мне стало не по себе; ведь бедный мужик, насколько я знала, был ни в чем не виноват. И тут я вспомнила про деньги. Мне сразу захотелось хотя бы увидеть их, хотя бы подержать в руках, хотя бы пересчитать… Сославшись на усталость, я оставила мальчишек обсуждать происшествие и отправилась в каморку, моля бога, чтобы там не оказалось докучливой консьержки.

В свете догорающей свечи можно было разглядеть, как Полина дремлет, укрывшись пледом, на своем ложе любви. Заслышав меня, вернее, скрип старых половиц под моими ногами, она поднялась и стала оправляться перед зеркалом, ворча, что нигде ей нет покоя от малолетних гризеток, и чтоб я не смела больше трогать ее несчастную шляпку. Пользуясь случаем, я отсчитала еще пару монеток за предстоящую ночь, после чего, умиротворенная, та отправилась по своим делам.

Я быстро распустила на груди тесемки лифа и как можно аккуратнее извлекла мятые банкноты, пересчитала: оказалось больше тысячи ливров! Карманные потребности мэра впечатляли. А я воспряла духом. Что ни говори, деньги позволяют определенную свободу выбора и наделяют уверенностью в себе. Вначале я хотела упрятать их в свой туесок, но, поразмыслив, решила сложить неожиданно приобретенное богатство в старый Полинин платок и обернуть его вокруг пояса, так надежнее. Правда, для этого пришлось снимать платье.

За этим занятием меня и застал Жюстин.

— Ты уже спать? — удивился он. — А ужин?

Я лишь вяло отмахнулась:

— Мне нужен отдых. — И ощутила всем своим телом изучающий взгляд мальчика. На красивом лице его заиграла идиотская улыбка.

— Ты нравишься мне, цыпочка! — развязно проговорил он, сунув руку в карман и позвякивая мелочью. — Несмотря на то, что мы с тобой одного возраста, тебе, похоже, есть чему меня поучить.

Кажется, Жюстину было даже весело, он думал, что ведет себя истинно по-мужски. Однако столь косноязычный и двусмысленный комплимент, произнесенный в сумраке душной комнатенки, не вызвал во мне ничего, кроме неприязни.

— Вряд ли я сравнюсь с твоей великовозрастной подружкой, garçon.

— А вот Реми так не считает, — заспорил уязвленный подросток. Он смотрел на меня с бравадой, которая, очевидно, должна была скрыть неуверенность. — Не строй из себя, пожалуйста, святую невинность. Тоже мне, целка-невидимка.

— Ах Реми, да?! — внутри у меня стало пусто. Наверно ничто не ранит нас больше, чем предательство человека, которому ты доверился и готов был считать своим другом.

Меж тем Жюстин приблизился и стиснул руками мою талию, он даже попытался меня поцеловать. Я почувствовала, как он дрожит, и, ощутив бедром его твердую кочерыжку, поняла, что мальчишка до крайности возбужден.

— Щас как заору, — хладнокровно предупредила я, до времени проглотив обиду.

И тут наспех свернутый платок с деньгами соскользнул с моего пояса. Банкноты рассыпались по полу с характерным шелестом.

— Вот это да-а! — прошептал Жюстин, отступая. — Девочка для богатых господ, я угадал? — Он поднял на меня округлившиеся глаза. — Я слыхал о таких как ты. — Вся его напускная наглость мигом испарилась, поэтому я решила его не разубеждать.

— Советую забыть о том, что ты видел, — жестко сказала я, подбирая купюры. — И держись от меня подальше, чтобы тебя не постигла участь вашего драгоценного мэра.

Мальчишка растерянно присел на кровать.

— Знаешь, после такого… наверное, тебе надо… поискать гостиницу получше.

— На ночь глядя поздно искать, — сухо отозвалась я, одеваясь. — Ну, неси свой ужин, уговорил.

Жюстин кинулся накрывать на стол.

— Луиза, а можешь ты представить меня кому надо? Ну, кто там у тебя le patron... Мы были бы славной компанией, а? — лебезил он. — Пойми, я устал от бедности, родители мои отказались от меня еще в младенчестве, и я всего добивался сам. Всё – сам… — Горечь слов заставила его голос дрогнуть. — Но я знаю, понимаешь, я чувствую, что достоин большего, лучшей доли, чем это… — мальчик обвел взглядом каморку.

— Белые мальчики сейчас мало кому интересны, — сказала я, старясь щадить самолюбие Жюстина. — Вот если б ты был арапченком… — И все же я не смогла сдержать усмешки.

— Почему ты смеешься? — спросил он, нахмурив свои тонкие брови. — У меня ведь нет другого способа разбогатеть. Зато есть кое-какой опыт. Однажды я нашел работу у одного господина. Нетрудную: убирать его комнату, укладывать дрова в очаг и готовить ванну раз в три месяца — так как он очень следил за чистотой своего тела. И платил щедро. И мне было бы плевать на его наклонности, однако он оказался слишком жесток — полюбил охаживать меня кожаной плеткой. Якобы за нерадивость, а на самом деле для собственного удовольствия. Скоро я сбежал, стащив у него в отместку кое-что из вещей, но сейчас бы, кажется, с радостью вернулся — уж денег-то мне тогда хватало с лихвой!

— Жюстин, твоя невинность просто чудесна. Рано или поздно ты опять украдешь что-нибудь у клиента. Тебя обнаружат, и все будет потеряно, даже то, что у тебя есть сейчас, пусть даже ты сбежишь целым и невредимым.

— Ты говоришь со мной, как с ребенком, — сказал он, раздосадованный моим замечанием, и я опять не смогла скрыть улыбку.

Пришлось взять мальчика за плечи и заглянуть в его сердитые глаза.

— Не расстраивайся, — произнесла я уже мягче. — Я говорю так не из пренебрежения, а из заботы. Ты совсем юн, а эти люди могут быть опасны. Мне бы не хотелось, чтобы ты попал в беду.

Я помолчала, вглядываясь в его лицо, миловидность которого пятнала обида, и один вид этой обиды более слов сказал мне, что нужно ослабить поводок. Лишь поцелуй, не больше, — и я отпустила мальчика. Но мальчик не отпустил меня, шепча бессвязные слова и увлекая в какой-то из свободных номеров.

 

Без сомнения, жалость к этому нахалёнку Жюстину вкупе с досадой на Реми, который, похоже, всем и каждому успел раззвонить о нашей с ним связи, а также желание отплатить ему стали причиной моей податливости. Логики в том не было никакой, мною двигало только уязвленное самолюбие. Реми, Реми… Сердце мое тянулось к нему. Может, поэтому его легкомысленный поступок ранил так глубоко. Ну что мне этот глупый мальчишка? Лишь средство для достижения цели, и свою роль он уже исполнил. Осталось встретиться с Мартеном, которому я решила предложить за пирамидку выкуп. Вряд ли сумма будет ощутимой в сравнении с моим нынешним капиталом. Если, конечно, пройдоха не успел сбыть ее какому-нибудь местному собирателю диковинок. Как там сказал Реми: "Шип и роза"? Наведаюсь туда ближе к вечеру, чтоб уж наверняка застать Мартена, а пока стоит поискать жилье, подобающее моему столь неожиданным образом повысившемуся благосостоянию. Памятуя мудрое правило, что лучше держаться подальше от людей, знающих, где лежат твои деньги… Я улыбнулась. И, кстати, одежду надо купить по приличнее.

Все это я говорила себе, сгребая свои нехитрые пожитки под бдительным оком Полины. Жюстин рано поутру умчался в типографию, поскольку ожидался внеочередной выпуск газеты. Когда я, наскоро собрав в узел распустившиеся волосы, вышла на улицу, суетливый город был наполнен звонкими выкриками мальчишек. "Сенсационные новости!", "Жестокое убийство!" — доносилось с каждого угла.

В ателье по соседству с "Элегией" очень удивились, когда я попросила показать готовое платье.

— Мы не волшебники, мадемуазель, — развел руками добродушный толстяк. — Но, поверьте, мы приложим все усилия, чтобы ваш заказ был исполнен назавтра к вечеру. Позвольте лишь снять с вас мерку. И… — он притворился, что пришел в замешательство, осматривая мой затрапезный вид, — мы не работаем в кредит.

— О, не волнуйтесь, мсье, я заплачу теперь же, — успокоила я.

— За скорый пошив — особый тариф, — блеснул глазами портной. — Какое платье желаете: для светского раута, бала, променада? Может быть, вечернее платье для приема гостей?

— Прогулочное, пожалуй, — с великосветской рассеянностью я взглянула на улицу и оцепенела: мимо ателье к "Элегии" прошествовали два жандарма и с ними Жюстин с пачкой газет под мышкой.

Я застыла у окна, охваченная отчаянием и ощущением неизбывного одиночества, от которых совсем недавно, казалось, избавилась. Ночь, проведенная с Жюстином, до сих пор наполняла меня чувством сладкого удовлетворения. Его озорник меж моих чресел был теплым и ласковым, и, еще не осознав возможных последствий, я поняла, что он кончает во мне. Ужели мои новые знакомства оборвались так скоро?

Прикусив губу, я отодвинулась за портьеру, повернулась к толстяку:

— Да. Дорожный костюм, причем мужского покроя. И нижнее белье, женское, — добавила я, взглянув в его замаслившиеся глазки.

— Пожалуйте снять мерку!

Часть помещения ателье очень разумно была отведена под башмачную мастерскую.

— Желаете изящные туфельки, башмачки из мягчайшей дубленой кожи или сапожки, чудесно облегающие вашу стройную ножку?

Пока башмачник с портным обмеряли меня где только позволяли приличия, я краем глаза наблюдала за улицей. Жандармы скоро покинули гостиницу. Жюстин понуро вышел вслед за ними, проводил их взглядом и растерянно огляделся. Потом направился, судя по всему, к своему перекрестку.

Недоумевая, с какой стати он привел жандармов, я набросила капюшон, чтобы скрыть лицо, и, озираясь, выскользнула из ателье. Может, я нарушила какой-нибудь закон для приезжих, о котором не знала?

Реми за углом бойко сбывал свой товар.

— Экстренный выпуск! — выкрикивал мальчишка, возбужденно жестикулируя. — Чудовищное убийство мэра Вилье! — Газеты шли нарасхват.

Я отвернулась и прошла мимо. Спекулянт, выскочка, жалкий торгаш! Все они тут предатели, думала я, лелея свое оскорбленное самолюбие. Благородные рыцари почему-то не торопились стройными рядами сражаться за мою честь.

Я вдруг поняла, что огорчаться или нет, — зависит от меня самой. Можно и дальше воображать Реми предателем, хотя он ничего мне не обещал и между нами сказано всего лишь несколько теплых слов. А можно поразмыслить о том, что им двигало не более, чем простодушное детское тщеславие.

Обида, однако, взяла верх. Резко развернувшись, я подошла.

— Ты хоть понимаешь, что оскорбил меня? — спросила я, накапливая в себе гнев.

Реми принял плату у очередного покупателя и воззрился на меня с удивлением, которое очень скоро сменилось догадкой.

— Ну и что такого случилось? Ты же не девственница, которая потеряла свое сокровище, — с жалкой улыбкой попробовал он отшутиться.

Я отвесила ему пощечину. Лишь кончиками пальцев, для пощечины и того хватит.

Наверное, с ним никогда так никто не обходился. У Реми от неожиданности даже дух перехватило.

— Что ты возмущаешься, будто маркиза де Лувуа, отстаивающая свою невинность! — вспыхнул он. В выстроившейся к нему очереди, состоящей, в основном, из праздных гуляк, раздались одобрительные смешки.

Эта его хохма заставила меня онеметь от негодования.

Несколько минут Реми продавал свои газеты, усиленно сопя носом и пытаясь сохранить лицо.

— Луиза, — сказал он, когда отошел последний покупатель, — пожалуйста, не сердись. — Мальчишка напоминал школьника, не выучившего урок. Злость моя еще не прошла, и я по-прежнему не находила слов. — Мы просто болтали с Жюстином…

— И ты предал одного друга, чтобы угодить другому?

Это резонное замечание заметно его обескуражило.

— Я не думал… я дурак, что стал этим хвастаться, — парнишка потупился. Потом покосился посмотреть, помогли ли его извинения.

"Не прощай того, кто тебя предал, — услышала я в голове наставления отшельника. — Не давай ему возможности предать тебя еще раз". Но мальчик был так искренне огорчен, что я почувствовала, как рассеивается моя злость.

— Ладно, проехали. Покажешь гостиницу по приличнее?

Реми оглядел меня, скептически скривив уголок губ:

— Когда всему городу известна твоя внешность?

— Ну так что же, — не поняла я.

— Так ты не читала? — Он протянул мне газету. — Я заходил в "Элегию", чтобы предупредить, но ты уже ушла.

Я развернула печатный лист, еще пахнущий свежей типографской краской.

"Злодейское убийство!" — кричали аршинные буквы.

Ниже сообщалось, что вчера в восьмом часу вечера мэр города господин Вилье был предательски убит неустановленными личностями в масках. Убийство бросало тень на маркиза де Лувуа в связи с недавним адюльтером, в котором была замешана его супруга и приснопамятный мэр. Доставленный в жандармерию возница утверждал, что сообщницей дерзких налетчиков является молодая особа, будто бы случайно ставшая причиной остановки экипажа. Далее перечислялись мои довольно точные приметы вплоть до легкомысленной шляпки, которую я позаимствовала у консьержки, серого платья и войлочных чувяков. Но более всего меня возмутило, что город назначил крупную награду всякому, кто сообщит любые сведения о местонахождении подлых убийц и их сообщницы.

— Чудо, что меня до сих пор не схватили, — вырвалось у меня. Я в растерянности вернула газету мальчишке. — И что же теперь делать?

Реми решительно взял меня за руку:

— Идем. Поживешь пока в мезонине.

Его небогатой семье деньги были бы весьма кстати, но даже мысль о том, чтобы выдать меня, не посетила Реми. Что-то перевернулось в моей душе. Ступив шаг вперед, я порывисто привлекла его к себе, обняла и поцеловала, задыхаясь от непролитых слез, подступивших к горлу.

В доме Роше все дышало умиротворенностью и покоем. Лишь только мы появились на пороге, дедушка Луи взглянул на меня из своего неизменного кресла, хмуря над добрыми глазами густые низкие брови.

— В какую историю ты ввязался на этот раз, внучек? — отложив газету, осведомился он.

Пришлось мне рассказывать все, как есть.

— Вон оно как, — озабоченно отозвался дед. — Помню, в 31-м году служил я у шевалье де Дьези из Верхнего Анжу…

— Ну де-едушка! — взмолился Реми.

— Et bien, — Луи с укоризной поглядел на внука. — Ну что же, будь осторожна, девочка. Вилье был ставленником самого короля. Ты ведь знаешь старую поговорку: "Если король враг — это плохо, если друг — еще хуже, а уж если родственник — пиши пропало".

После сытного обеда Реми отправился распродавать остатки своей печатной продукции, а я, потеряв терпение, накинула плащ с капюшоном и помчалась разыскивать "Шип и розу". Сердце мое радостно билось в надежде на избавление от гнетущей тревоги, которая не оставляла меня с тех самых пор, как я лишилась пирамидки.

Заведение помещалось на первом этаже запущенного дома в бедном районе в нескольких кварталах от перекрестка, где работал Жюстин. Я решительно толкнула заляпанную тысячами немытых рук дверь. Сделала я это с отчаянной смелостью, хотя была полна страха, так как не знала, какая встреча будет мне оказана. Все еще живы были воспоминания о том неистовстве, с которым Мартен крутил мне руки, суля кары людские и небесные.

Внутри было не слишком жарко. Казалось, большая часть тепла производилась не горящим очагом, а человеческими телами. В воздухе густо висели запахи волглой шерсти, пота, дыма и стряпни. Шустрый парень с тонкими усиками виртуозно лавировал меж столами и посетителями, поднося закуски и успевая заменить опустевшие бутылки полными.

Я внимательно оглядела зал: Мартена нигде не было. Собрав волю в кулак, я даже поговорила с местными забулдыгами, но никто из них его не вспомнил или не захотел вспомнить, и я не услышала ничего, кроме насмешек и непристойных намеков. До конца дня я заходила туда еще дважды, но с тем же результатом.

На другой день я отправилась в кабак с твердым решением не уходить, пока хоть что-нибудь не прояснится.

Я сидела там четвертый час кряду и уже глядеть не могла на их орешки и дрянное пиво, как вдруг в дверях появился какой-то старый бродяга. Войдя, он сразу направился к маленькому столику в углу у окна. Разносчик не успел еще появиться, а он уже заказывал "как обычно" — eau-de-vie[Крепкое спиртное (фр.)]и закусить. По всему стало ясно, что он здесь свой человек. Подсев за его столик и разглядев его получше, я поняла, что он не нищий, а просто один из тех махнувших на все рукой людишек, которые толкутся в этом районе в лавках старьевщиков и возле уличных стоек. Старик прищурился и посмотрел на меня.

— Можно присесть? — спросила я несколько запоздало, решив быть предельно вежливой.

— Может, и можно. Ну, подруга, что продаем?

— Я покупаю. — Водрузив на стол свою кружку пива, я описала ему внешность Мартена. — Видел когда-нибудь этого парня?

Старик неопределенно пожал плечами и припал к стакану с кальвадосом, довольно дешевым, судя по запаху.

— Скорее да, чем нет, — ответил он. Потом подхватил из блюда с закусками зажаренную луковицу, источавшую бурый сок, и с хрустом впился в нее зубами.

Я махнула рукой парнишке, чтобы тот повторил его заказ, и продолжала:

— В таком случае тебе повезло. Если, конечно, не врешь.

Старик фыркнул и тыльной стороной ладони потер заросшую седой щетиной щеку.

— Давненько мне не везло. — Он внимательно посмотрел на меня. — Ну, сколько? И за что?

— За информацию. И ровно столько, сколько она стоит. Ну так как, видел его? — Я извлекла из кармана одну из пятиливровых монет, полученных вчера на сдачу в ателье.

— Ну видел.

Я положила монетку на стол и прикрыла рукой.

— Когда?

— В этот понедельник. Утром.

День он назвал правильно. Последний раз мальчишки видели Мартена тогда же. Я подвинула монетку к нему и достала другую.

— Он был один?

Старик облизнул губы.

— Дай сообразить. Нет, не один… Он вон там сидел. — Бродяга указал на столик через два от нашего. — И с ним еще двое господ. Один такой… ну, я его сразу запомнил.

— Какой?

Старик потер большим пальцем указательный — жест, древний, как сама жадность. Я продолжала допытываться:

— Ты не слышал, о чем они говорили? — и пододвинула ближе к нему еще пять ливров.

— Торговались. Мартен сбывал с рук какую-то стекляшку одному из них, проезжему.

У меня перехватило дыхание, желудок сжался в комок. Все-таки продал… да еще не местному.

— С чего ты взял, что он проезжий?

— Ни до, ни после я его здесь не видал. И выговор у него не нашинский. Мартен называл его синьором Винченцо. Купец-итальяшка, — он презрительно сплюнул на пол.

Я достала еще одну монетку.

— Как он выглядел?

Старик отпил глоток и наморщил лоб, пытаясь вспомнить.

— Невысокий такой, крепкий, даже тучный. И удивленный он был какой-то.

— Сильно удивленный?

— Ага. Похоже, твой Мартен показал ему что-то такое, чего он не ожидал. А потом они ушли.

— Все трое?

— Не-а. Мартен и купец.

— А третий остался?

— Посредник-то? Вроде бы да. Кажись, так. Потом я пошел в сортир, а когда вернулся, его уже не было.

— Почему ты решил, что посредник?

— И-и, девонька, я не первый год живу.

— А куда пошли те двое?

— Да не знаю я, черт тебя задери. Чего мне к ним приглядываться. Я сюда пить хожу, а не шпионить.

Я извлекла еще две монетки. Старик проследил за моей рукой.

— Думаю, он отбыл в Марсель.

— Мартен?

— Нет, купец. Винченцо.

— Почему?

— Сразу, как произошла сделка, Винченцо отправил посыльного купить место в ночном дилижансе. Тот пошел в сторону Старой Римской дороги, а она, как известно, ведет к побережью.

Старик сгреб монеты широкой ладонью, оглядел их, потом окинул взглядом бутылки, выставленные за стойкой. Осознав, что от меня ему больше ничего не дождаться, он спросил:

— Слухай, подруга, а на хрена тебе все это?

— Эта стекляшка — моя, — сказала я и осмотрелась. В кабаке сидело человек двадцать. — А больше их никто не видел? Может, вспомнишь, кто тут тогда был?

— Не-а, — ответил он. — Тут тебе никто ничего не скажет.

Поднявшись, я положила на стол бумажку в 10 ливров.

— Спасибо, старина.

— Всегда пожалуйста, сестрица.

И не успела я дойти до двери, как к нему уже спешил разносчик.

Когда я оказалась на улице, то насилу сдерживала слезы. Я остановилась, опираясь рукой о стену трактира и приказывая себе успокоиться. Чувствуя, что теряю мужество, я готова была грозить небу кулаками. Откуда взялся этот чертов Мартен, как раз когда мне довелось появиться в деревне!

Спохватившись, я постаралась взять себя в руки, нельзя привлекать внимания, это слишком большая неосторожность.

Было холодно, свинцово-черные тучи нависали над городом. Стало накрапывать. Зябко поежившись, я плотнее запахнула плащ. Для полного счастья мне не хватало только дождя…

Обойдя большую лужу, я свернула за угол. Нужно было еще зайти в ателье, забрать свою новую одежду. С плотно сведенными лопатками я шла, суровая и напряженная как струна, в рассеянности сбиваясь с пути и путая улицы, все как одна изрытые колесами и копытами. Затуманенный взор не способствовал ориентации. На душе было так худо, точно мне сообщили о смертельном недуге. Шагала я быстро и к тому времени, как поняла, что иду по незнакомым местам, возвращаться было поздно. Мне не улыбалось бесцельно бродить по улицам или еще как-то навлекать на себя подозрения, кроме того до темноты оставалось совсем немного времени, так что чувствовала я себя полной дурой. Еще ускорив шаг, я чуть не наткнулась на стоящего у перекрестка жандарма. Его удивленный взгляд скользнул по моему лицу. Я отвернулась и пошла ровным шагом с низко опущенной головой, как мусульманка, идущая на базар. Нельзя было обращать на ажана внимание. Если еще раз оглянуться, он может пойти следом за мной.

Я свернула в переулок и сделала продолжительный вздох. Горло тут же за пульсировало, как живое существо, в такт бешеным, испуганным ударам сердца. Страх, что я чуть не попалась, и растерянность от незнания дороги — почему все здания здесь такие одинаковые, ну почему? — слились в чувство, близкое к тоске по своему дому. Никогда до сих пор я не ощущала такого жуткого одиночества и такой безнадежности. Мне стало казаться, что я, наверное, никогда не вырвусь из этого кошмара, что такой будет вся моя дальнейшая жизнь.

Сценарий складывался неутешительный. Мартен успел продать пирамидку, и теперь она, возможно, уже плывет в Италию в кармане этого самого Винченцо. Ибо Марсель портовый город. Мои надежды вернуться в свое время таяли как дым на ветру. Немного успокаивало лишь одно: чтобы добраться до Лиссабона, мне тоже надо было продвигаться в Марсель. Может быть, повезет, и я успею перехватить там итальянского купца, если его судно еще в порту.

Когда я вышла, наконец, к "Элегии", то каким-то шестым чувством сразу почуяла неладное. Не слишком утонченные методы слежки известны с давних времен. Так и здесь: два праздношатающихся одинаково усатых типа маячили напротив ателье, на противоположной стороне улицы. Сделав круг, я подошла к Реми, который по обыкновению продавал в это время свои газеты на бульваре за углом.

— Луиза! Нашла своего Мартена? — кинулся он ко мне, но тут же понял все по моему лицу.

— Дело плохо, — сообщила я. — Мартена нет, а за ателье следят. У них есть черный ход? Жаль выбрасывать на ветер почти три сотни ливров.

— У любого дома есть черный ход, — пожал плечами мальчик. — Как же без него.

— Тут вокруг жандармы. Сможешь забрать мою одежду и сапоги, притворившись посыльным? — Я отобрала у него газеты и постаралась прикрыться ими, обратив внимание, что кто-то из прохожих уже оборачивается, разглядывая меня.

— Попробую. Иди домой и жди меня там!

Уже почти совсем стемнело, когда я, петляя по закоулкам, добралась до дома, где жил Реми, и стала нервно прогуливаться по улице, поджидая мальчика. Минут через двадцать послышался стук башмаков по дощатому настилу тротуара.

— Еле оторвался! — прохрипел Реми пересохшим горлом, глотая воздух между словами, и сбросил наземь обвязанные атласными лентами коробки. — Уф-ф. Ну и заварушку ты устроила! Держу пари, через полчаса этот район будет полон фликов.

После горячей ванны и ужина из болгарских перцев, фаршированных луком и сыром, мы пили чай с медовыми лепешками, и я почти целый час отвечала на вопросы Элизабет и Луи о себе, о моем доме и семье. Я старалась говорить по возможности правдиво, но, понятно, кое-что пришлось опустить, включая тот факт, что я не рассчитывала увидеть когда-либо свой дом и семью снова. После этого Элизабет показала мне в детской комнате кровать, на которой я буду спать. Оказалось, что это кровать Реми, а он сам разместится на полу рядом с кроватью Поля. Я пыталась протестовать, однако мои протесты были пресечены ее мягкими, но настойчивыми уговорами.

Пришлось мне переселяться из мезонина.

Непривычно было лежать под легким пуховым одеялом в удобной постели. Шепотом и смешками доносился разговор мальчиков, но не хотелось вникать в смысл их слов. Мне уже давно не давало покоя какое-то смутное ощущение, никак не поддававшееся осмыслению.

Наверное, это странно и даже трудно понять, но вплоть до этого момента у меня, по существу, не было возможности осознать всю непоправимость того, что совершилось, безвозвратность той жизни, которая осталась в прошлом и была потеряна. И только здесь, в первую ночь в настоящей постели, находясь на волнах тихого бормотания голосов двух братьев, старшего и младшего, ко мне пришло полное понимание того, что мною было сделано, и кем привелось мне стать; и пришли боль, страх и горечь оттого, что так безрассудно, так непростительно исковеркана моя жизнь и жизни окружавших меня людей. Сердце мое разрывалось от стыда и горя, от осознания, как много во мне невыплаканных слез и как мало любви. В душу проникло чувство отверженности, сознание обреченности всегда относиться к касте изгоев.

Лежа в чужой постели, мне пришлось стиснуть зубы. Одна из причин, почему мы так жаждем любви и так отчаянно ищем ее, заключается в том, что любовь — единственное лекарство от одиночества, от чувства стыда и печали. Но некоторые чувства так глубоко запрятаны в сердце, что только в полном одиночестве ты и можешь их обнаружить. Некоторые открывающиеся тебе истины о тебе самом настолько болезненны, что, лишь испытывая чувство стыда, ты можешь жить с ними. А некоторые вещи настолько печальны, что только твоя душа может оплакать их…

— Луиза, ты не спишь? — донесся до меня голос Реми. Братишка его уснул.

— Нет еще, — отозвалась я.

— Мне кажется, тебе нужно пойти в участок и все как было рассказать. Ты не сможешь всегда от них бегать.

Я улыбнулась в свете единственной свечи.

— Я просто уйду из города, вот и все. — Не объяснять же, что у меня нет времени на полицейские разбирательства.

— Как уйдешь!? — встрепенулся мальчик. И столько огорчения было в его голосе, что я исполнилась к нему благодарностью. Хоть кому-то здесь я не безразлична.

С минуту мы лежали в молчании. Потом Реми резко сел на постели.

— Слушай, у меня идея! — зашептал он возбужденно. — Мы уйдем вместе!

Я аж заморгала от неожиданности. В мои планы вовсе не входило до такой степени нарушать естественный ход событий.

— Ни к чему оно тебе. Сама разберусь, — холодно буркнула я, желая отвратить его от этой мысли, но частью своего существа радуясь словам мальчика. — Для меня это не такая уж большая проблема, как ты думаешь.

— Зато большая для меня, — глухо проговорил Реми.

Осторожно, чтобы не разбудить малыша, он перебрался к моей кровати и устроился рядом на полу, положив руки на ее край.

— Я… привык к тебе, — Реми аккуратно подбирал слова. — Мне будет тебя не хватать… твоей улыбки, взгляда, голоса, твоих обстоятельных и совершенно непрактичных рассуждений обо всем на свете. Если ты уйдешь, мне кажется, я потеряю часть самого себя. Возьмешь, что ли с собой? — Тихонько попросил мальчик, видя мои колебания. — А предков я сам уговорю.

Я чувствовала себя неловко, слушая это признание и не зная, что ответить. Тем более что испытывала к нему что-то похожее, но боялась впустить в себя любовь, которая не могла иметь будущего. Надеясь прогнать какое-то растерянное, мученическое выражение с лица мальчика, я потянулась к нему.

В конце концов мы заснули. Я проснулась среди ночи. Свеча, от которой осталось не больше дюйма, догорала в восковой лужице. Реми лежал на спине. Он смотрел в потолок и, казалось, был целиком погружен в свои мысли. Но нет, он улыбнулся и обнял меня. А я прижалась к нему, упиваясь его теплом, его шелковистой кожей, запахом его волос; уткнулась щекой в маленькую впадинку под ключицей и снова заснула.

Реми оказался прав. С утра пораньше головы фликов выглядывали чуть ли не из каждой подворотни. В доме Роше царило некое подобие суматохи. Дедушка Луи пребывал в возбужденном оживлении, глаза его горели азартом мушкетера перед решительной атакой.

Немногим ранее, за завтраком, Луи имел продолжительную беседу с внуком, и восклицание "emmerdeur!"[Засранец (фр.)]было, пожалуй, наиболее мягким из произнесенных им в это утро. "Нелепо", "возмутительно", "негоже" и "немыслимо" перемежались в различных вариациях.

— Виданное ли дело, — вторила супругу старушка Элизабет, — отпускать в такую даль несмышленого ребенка! Дитё — оно дитё и есть. Сейчас умное, а отвернулся — смотришь, а оно еще совсем дурак.

— Это которые маленькие — дураки, — не унимался мальчик. — А я уже давно не маленький.

В конце концов Реми удалось убедить деда в непреклонности своего решения отправиться вместе со мной в Марсель. В свои 13 лет он скорее предвкушал увлекательное приключение, чем думал о возможных опасностях.

— Ну что же, внучек, — смирившись, произнес Луи, — в юности мне тоже, бывало, доводилось совершать безумства из-за девиц. Вот, помню, когда я был в твоем Марселе на Пасху 30-го года… — Реми на этот раз обошелся без своего обычного "ну, де-едушка!", и нам представилась возможность терпеливо выслушать давнюю историю об амурных связях главы семейства.

Сборы в дорогу заняли больше времени, чем я предполагала. Вдобавок после обеда пожаловал Жюстин, затем, чтобы узнать, почему это Реми не явился в типографию за очередным выпуском газеты.

— Ну я ему щас задам! — подскочил мальчик, заслышав голос бывшего приятеля.

— Погоди! — Я едва успела ухватить его за рукав. — Не надо привлекать к дому лишнего внимания. Просто спровадь его поскорее.

Реми с досадой мотнул головой и вышел, плотно прикрыв дверь детской.

— Передай, что меня не будет, — донеслось из соседней комнаты.

— Дружище, ты можешь потерять эту работу, — забеспокоился Жюстин. — Ну ладно. Скажу, что ты занемог, и придешь завтра.

— Не, вообще-то, мог, — легко рассмеялся Реми. — Просто сильно занехотел. — Я словно воочию увидела озадаченное выражение на лице Жюстина и ехидно усмехнулась.

— Так не пойдет, — тем не менее возразил тот. — Ты должен сам сообщить об этом господину Дюбуа.

Я тут же встревожилась, нет ли тут подвоха. Представилась картина, как по дороге жандармы арестовывают Реми и везут его в ателье для опознания.

— Ладно, идем, — решительно произнес Реми. Он вернулся на минуту за курточкой: — Заодно с мамой попрощаюсь, не волнуйся, я быстро!

И вышел вслед за Жюстином.

— Ох, на погибель нашу явилась, — услыхала я дребезжащий голос Элизабет. Она закрыла входную дверь на засов.

Сердце ожгло нехорошим стыдом. С уходом Реми в доме повисла гнетущая тишина. Я долго стояла в растерянности, пригвожденная к месту невольно подслушанными словами.

Конечно, Элизабет права, безусловно права… Вот вернется Реми, и твердо ему заявлю, чтобы оставил свои фантазии о дальних странах и чудесных приключениях. Но каким ударом это для него будет…

Взгляд мой остановился на коробках из ателье.

Чтобы занять себя, я принялась непослушными руками распаковывать свою новую одежду, затем попыталась одеть ее в правильной последовательности, поминутно оглядывая себя в зеркале.

Преображение было разительным: мое отражение хмурилось в ответ, будучи чертовски привлекательным подростком, одетым в долгополый, со множеством пуговок камзол поверх приятной на ощупь шелковой сорочки и плотного крепового жилета. Кружевной галстух, заранее увязанный по последней моде, придавал, несколько франтоватый вид, но в остальном все было практично и без особых излишеств. Не haute couture, конечно, но, по крайней мере, за бомжиху на улице принимать не будут. Добротные фасонистые сапоги выглядели настоящим произведением искусства, а новенькая треуголка с вычурно загнутыми полями успешно дополнила мистификацию. Следовало только обрезать волосы, впрочем, это потом, когда вернется Реми.

Тогда я ему и выскажу все: нам предстоит трудный разговор.

Я вновь переоделась в старое платье и еще минут десять металась по комнате, пока не взяла себя в руки. Затем поднялась в мезонин — осматривать улицу через слуховое оконце было безопаснее. Выяснилось, что агенты, вероятно, получившие взбучку от начальства за вчерашнюю промашку, неустанно наблюдают за окружающими домами, в том числе и за домом Роше, но в остальном все было спокойно.

Слабо скрипнули ступеньки, на лестнице послышались легкие шажки, люк приподнялся и из него показалась курчавая головка.

— Дедушка стоит в сенях у окна, — важно доложил Поль, выбираясь из люка, — только никто еще не приходил.

Под мышкой у него был маленький красный парусник. Испытующе оглядев меня, мальчик удовлетворенно вздохнул и поставил кораблик на пол, так чтобы киль вошел в одну из щелей между досками.

— А бабушка внизу, в гостиной, молится за вас, — добавил он, присаживаясь на корточки перед парусником. — За меня она тоже молится — перед завтраком… Эх, поломалось всё, — уже деловым тоном сообщил он, пытаясь поправить снасти, вконец перепутанные и свисавшие за борт, — бабушка, говорят, немного не в себе.

Через секунду я стояла на коленях, перебирая и теребя зеленые штопальные нитки, изображавшие корабельную оснастку. Но, судя по всему, от моей помощи стало только хуже, потому что малыш поднялся и испуганно запротестовал.

— Это все бабушка, она и парус тоже сама сшила, — сказал он, когда я наконец выпустила кораблик из рук, — дедушка говорит, она за всю жизнь ни разу не видела парусника.

Он вздохнул и тоже встал на колени.

— А знаете вы, что она говорит, когда молится? — спросил он, не поднимая глаз.

Я покачала головой.

— "Боже, яви им свою милость". Только и всего. И больше ничего. Прежде она разные молитвы читала: застольную и вечернюю, и "Отче наш", но с тех пор, как уехал папа, она всегда бормочет только одно: "Боже, яви им свою милость".

Внизу тяжело хлопнула дверь. Оказалось, это вернулся Реми, возбужденный и довольный собой. Вопреки обстоятельствам настроен он был очень оптимистично.

— Как же давно я хотел покончить с этими дурацкими газетами, — возвестил парнишка, сияя своей неподражаемой улыбкой, и бесшабашно пропел: — От работы, без забавы мальчуган тупеет, право!

— Да уж, мальчуган сильно отупел от неусыпных трудов, — проворчал Луи и потребовал свой письменный прибор. Дед стал сочинять письмо своему проживающему в Марселе кузену, достойному и добродетельному, по его словам, человеку, с просьбой оказать нам всяческое содействие.

Реми тем временем, поминутно вздыхая, коротко подстриг мои волосы, оставив их примерно до плеч. Когда же он увидал меня в новом дорожном костюме, то совсем растерялся:

— Во как… кажется, я начинаю понимать тех, кто с мальчиками…

А я все думала, как же приступить к непростому разговору.

В этот момент в сенях раздался оглушительный грохот. Мы с Реми переглянулись.

— Вот черт! — воскликнул он. — Жандармы! — И сделал мне быстрый непонятный знак, показывая на чердак.

Я стояла, будто окаменев. Одно это слово парализовало меня. Ну почему каждое из моих воплощений ищейки преследовали и травили, точно надо мною довлеет какое-то роковое проклятие!

— Черт побери, я же сказал! Поднимайся в мезонин! — зашипел Реми. Он суетливо смёл с пола обрезанные волосы и с лихорадочной поспешностью принялся устанавливать приставную лестницу.

— Но что будет с тобой? — прошептала я, не совсем его понимая. Ему нельзя было бежать со мной и нельзя было остаться.

В этот миг из гостиной показался взволнованный Луи. За ним возникло побледневшее лицо Элизабет. В дрожащих руках она сжимала холщовый мешок, который весь день собирала нам в дорогу. Луи выхватил узел из ее рук и сунул внуку:

— Нет времени на разговоры. Если не откроем, через минуту они примутся ломать дверь. Поднимайтесь, дети мои, и втащите за собой лестницу!

Реми порывисто обнял бабушку:

— Я на корабле летом приеду, бабуль, гостинчиков привезу…

Превозмогая охвативший меня панический страх, я полезла наверх, чувствуя за собой дыхание друга. Лишь только мы закрыли люк, как внизу хлопнула дверь.

— Именем короля! — донесся снизу зычный голос.

Реми распахнул слуховое оконце. До сих пор у меня не было опыта подобных трюков, но высоты я боялась всегда… С другой стороны, мы никак не можем сидеть здесь и дожидаться, пока жандармы доберутся до нас.

Внизу кто-то уже бил посуду, слышался шум сдвигаемой мебели.

Реми первым вылез в окно и принял у меня узел. Я с трудом протиснулась вслед за ним, нащупала ногами карниз. Сеял мелкий холодный дождь. Поддерживая за руку, мальчишка помог мне выбраться, и мы с огромной осторожностью, но без особого труда перебрались на крышу соседнего дома, стараясь, разумеется, не смотреть вниз. "Спасибо Генриху IV, — припомнил Реми, — в его царствование застройка велась так тесно, что крыши домов зачастую соприкасались вдоль всей улицы".

Ноги разъезжались на замшелой, мокрой от дождя черепице. С трудом удерживаясь на покатой крыше, Реми свободной рукой умудрялся поддерживать меня. Пару раз моя нога соскальзывала, и мальчику приходилось напрягать все силы, чтобы удержаться.

Наконец мы добрались до окна соседнего мезонина и осторожно заглянули внутрь — во многих домах хозяева сдавали чердак в наем. Убедившись, что там никого нет, я с силой потянула раму к себе, но окно было заперто изнутри. Тогда, ухватившись одной рукой за крышу, я стащила с ноги новый сапог и что есть силы ударила каблуком по стеклу.

С чердака мы спустились на лестницу, торопливо сошли вниз, несказанно удивив попавшихся навстречу жильцов, и скоро нам удалось незаметно выскользнуть из дому черным ходом в укрывшие Лион сумерки.

К сожалению, не прошло и нескольких минут, как стало ясно, что шпиков этим маневром провести не удалось. Мы лишь ввели их в заблуждение моей изменившейся внешностью, ибо они выслеживали девицу и вдобавок нищенку. Разумеется, мы не оглядывались, чтоб не привлекать к себе внимания, но видели, что встречные, особенно бедняки, сперва удивляются, потом пугаются. Тогда-то у меня и возникло подозрение, что за нами кто-то идет, и я поспешила поделиться им с Реми.

Ближе к рынку улицы начали заполняться расходящимися по домам разносчиками и лоточниками. Один вез на тачке ущербный круг белого, в синих прожилках сыра, другой предлагал нераспроданную горчицу из ведерка с крышечкой, третий — кубики масла из заплечной корзины, дюжие водоносы привычно шагали под тяжестью деревянных рам, обвешанных полупустыми уже ведрами. Кого-то за нашей спиной отчаянно костерили рыботорговки в тапаборах с широкими полями, хорошо защищавшими и от солнца, и от дождя, но прежде всего от нескромных взглядов. Мы слышали, как усы агента сравнивают с подмышечными волосами представителей разных африканских народов. Была высказана и поддержана гипотеза, согласно которой ажан слишком часто занимается оральным сексом с некоторыми крупными сельскохозяйственными животными, знаменитыми своей нечистоплотностью. На остальное у меня просто не хватило знаний французского нецензурного.

Мы принялись петлять по улочкам и проулкам, направляясь в целом в сторону Южных ворот, за которыми располагалась почтовая станция, но и это не помогло избавиться от преследования; более того — шаги позади уже не были одиночными. И они нагоняли нас.

— Рассыпаемся! — шепнул Реми. При этом он ухватил под мышку собранный нам в дорогу куль со съестными припасами, который подпрыгивал и бил его по спине при каждом шаге. Мальчишка кинулся вперед по улице, прежде толкнув меня в темную арку двора.

Поздно!

В последний момент я обернулась, но только чтобы увидеть, как сзади коршунами налетели жандармы. Вдвоем они грубо сбили нас с ног, выкрикивая при этом свое неизменное: "Именем короля! Именем короля!" Работающие на государство трусливые мерзавцы всегда прикрываются чужим именем. Наверно у них это в крови.

Оказавшись на земле, Реми вогнал локоть в живот своему противнику и кувырнулся в сторону. Я со своим не стала церемониться и, резко выбросив вверх руку, схватила его за яйца. Ажан завопил и вырубился. Я не мешкая подхватила свою отлетевшую к мостовой треуголку, и мы с Реми дали деру, слыша за спиной бешеные ругательства.

Городские ворота миновали без проблем, сбавив из осторожности шаг и изобразив оживленную беседу двух купеческих сынков о достоинствах местных деревенских девок. Стражники, услыхав, о чем речь, глупо за ухмылялись в усы, один из них напутственно мне подмигнул.

Еще дома дедушка Луи предупредил нас, что просторы Франции кишат разбойниками и бродягами, поэтому до Марселя безопаснее всего будет добираться по Роне; река издревле служила водным путем из Лиона к Средиземноморью. Может, и безопаснее, но далеко не быстрее. Я же торопилась, боясь упустить Винченцо, так что решилась ехать в дилижансе; к тому же разбойники могли и поизвестись с тех пор, как дед путешествовал последний раз.

Почтовая станция состояла из огромной конюшни и